– Как бы не буйствовала реакция, ей не удастся заставить замолчать просыпающийся в великой России голос прогрессивных сил, – заявляла она и, почти впадая в транс, пророчествовала. – Я вижу, как Россия принимает из рук Франции обагренное кровью знамя революции! Liberte, egalite, fraternite!

– Может, она мерячкой от самоедов заразилась? – спрашивал Гордеев у свояка. – Шлялась с ними в молодости, вот теперь и проявилось.

Левонтий Макарович печально молчал или пожимал плечами. Главой семьи Златовратских, несомненно, являлась Леокардия, и все заинтересованные лица знали об этом.

Впрочем, последнее увлечение «робкой Каденьки» казалось вполне мирным. Неожиданно она вспомнила, как в гимназические годы мечтала о медицинском образовании в Германии. Мечта не сбылась, но такие мелочи, как отсутствие образования, Леокардию Власьевну никогда не смущали. Если Каденька чего решила, то ее трудно, а порой и невозможно было остановить.

Закупив в Екатеринбурге и выписав из Москвы медицинских книг и журналов, она за зиму сожгла четверть пуда свечей, а к весне вообразила себя вполне сведущей в медицине и начала прием местных егорьевских жителей, а также инородцев, проживающих в тайге, и приисковых рабочих с семьями. Деньги за консультации она не брала, и пациенты платили только за ингредиенты составляемых ею сигнатур (фармацевтом, для полноты картины, она себя тоже вообразила). Самым бедным и обездоленным отпускала лечебные снадобья бесплатно. Приисковый фельдшер большую часть года пил без просыпу, поехать на консультацию в Тобольск или Ишим мог далеко не каждый, и потому простой народ постепенно потянулся к заднему крыльцу дома Златовратских. Леокардия Власьевна назначила часы приема и строго их соблюдала. Многие рабочие и уж тем паче, самоеды и ханты часов не понимали, и потому, чтоб не пропустить, приходили к дому засветло, располагались поудобнее, устраивали больных, доставали припасы и табак и ждали. Иногда, в холодные дни ожидающие приема больные даже разводили костерочек (пока Левонтий Макарович, опасаясь за сохранность дома и других строений, им не запретил).

Леокардия Власьевна чрезвычайно гордилась своей вновь приобретенной миссией. «Долг каждого честного гражданина или гражданки – помогать народу, чем может», – говорила она.

– Каденька, ведь нельзя без бумаги, – робко возражал Левонтий Макарович. – Чтоб лечить, надо курс кончить. Dura lex, sed lex. Ты же под суд пойдешь. А что с детьми будет? Со мной?

– Молчи, несчастный трус! – трубно возглашала Леокардия Власьевна (после операции ее когда-то пронзительный голос стал на два тона ниже). – Неужели тебя не трогают страдания несчастных приисковых женщин и переселенок?! Они сами, а также их дети лишены элементарной медицинской помощи и гигиенического просвещения! Разве ты не помнишь, как я едва не умерла на руках окончивших курс тобольских коновалов! Только любовь детей и моя воля к жизни спасли меня!

Левонтий Макарович все отлично помнил (даже сейчас, спустя много лет, у него мороз пробегал по коже), и полагал, что в тот раз жену спасла своевременно сделанная «коновалом» операция, ассигнации Ивана Парфеновича и народные снадобья деревенской знахарки.

Но разве можно переспорить его Каденьку?

Леокардия Власьевна пыталась приохотить к делам самодеятельной амбулатории подросших дочерей. Старшая Аглая и младшая Любочка воротили нос от гноящихся язв и золотушных детей, и категорически отказались участвовать в материнских затеях. Гораздо более положения переселенцев и распространения гигиенических знаний среди хантов их интересовал животрепещущий вопрос: «Где и каким образом в егорьевской глуши отыскать подходящих женихов?» Средняя дочь, семнадцатилетняя Надя, вполне прониклась идеалами матери, и тоже не на шутку увлеклась медициной. Но самодеятельности Леокардии Власьевны она не одобряла и собиралась по достижении 18 лет отправиться в Тобольск обучаться на акушерских курсах. Кроме того, она собирала и аккуратно записывала в специальную тетрадь все русские народные рецепты, составляла гербарий из сибирских лечебных трав и подолгу беседовала с местными инородцами, выспрашивая, какие симптомы болезней им известны, и что от каких болезней они применяют. Старшая и младшая сестры акушерками стать не стремились, но средней на всякий случай завидовали, потому что в Тобольске женихов всяко побольше, чем в диком Егорьевске.

Глава 13

В которой вечер в собрании продолжается. Тут же присутствуют небольшие отступления. В первом Иван Парфенович вспоминает о принятом им недавно нелегком решеиии. Второе повествует о том, как Машенька Гордеева шла в собрание

Теперь все три барышни Златовратские расселись у стены и, каждая по-своему, проявляли свое нетерпение. Исподтишка наблюдая за ними, Иван Парфенович усмехнулся в усы: «Ждут… Волнуются… Кабы они знали… Вот бы разом разозлились и зашипели!»

Вспомнилось, как все началось. Зимой? Да нет, уж весной пахло.


…Высокий голосок Любочки Златовратской чисто и старательно выводил мотив. Иван Парфенович слушал, впрочем, не голос, а звуки фортепьяно, на котором играла, аккомпанируя Любочке, его дочь. Слушал и усмехался в бороду: надо же, как ловко навострилась порхать пальчиками по клавишам, и ведь – сама, никто не учил! Хотя чему удивляться. Его, чай, дочь. Гордость за Машеньку слегка заслонила беспокойную тревогу, сосавшую, не отпуская, все последние дни. Он взялся за дверную ручку, хотел постучать – известно, в комнаты к девицам негоже входить без стука, хоть и родному отцу, – но тут дверь толкнули с другой стороны, в коридор выскочила Аниска и, увидев хозяина, едва не выронила с перепугу поднос, заставленный чайной посудой.

– Ой, батюшки, Господи Боже мой! Ой, не казните, я сейчас! Я по стеночке, по стеночке…

Эту самую Аниску Иван Парфенович едва не час назад послал к дочери сказать, что собирается прийти для разговора. Ну, что сделаешь с дурой девкой? Рявкнуть на нее – так того и гляди в обморок хлопнется, они нынче таковы, насмотрелись на барышень-то. Он и не рявкнул, только показал жестом: ступай с глаз, – и девицам Златовратским, расположившимся вокруг рояля, как цесарки на насесте, махнул рукой, пресекая приветствия и реверансы:

– Сидите уж. Вижу, не ко времени зашел.

Маша, закрыв тетрадь с нотами, подняла на отца серо-золотистые глаза, в которых отразилась его собственная тревога. Он подумал с досадой: до чего бледна-то. И платьишко невидное, и волосы кой-как убраны – ни тебе буклей, или как эти финтифлюшки называются. Вон, у Каденькиных-то красавиц. Сидят, ровно клумба с цветами. Машу среди них и не видать.

За этой мыслью тотчас явился привычный уже гнев – на сестру. Постница, чтоб ей! Себя сгнобила, и девчонку туда же! Каличка, мол, хромоножка, в миру, мол, пропадет, в монастыре только и место. Эка дура!

Жертвами гнева оказались, вместо Марфы Парфеновны, барышни Златовратские, коим было сурово объявлено:

– Вот что, ко времени там или нет, а езжайте-ка вы, девки, домой. Тарантас уже за вами прислан. Завтра допоете.


Оставшись наедине с дочерью, Иван Парфенович не торопился приступать к разговору. Да и что значит – разговор? О чем толковать, когда все уже обдумано и решено. И все-таки – надо… Еще раз – проверить, понять, убедиться.

Слишком уж дело серьезное.

Взяв со стола французскую книжку, Гордеев повертел ее в руках, полистал страницы. Искоса глянул на Машу:

– Что, так таки все тут понимаешь? До словечка?

Маша, опершись локтями на опущенную крышку рояля, улыбнулась одними губами – взгляд остался серьезным и ожидающим:

– Когда и затруднения бывают. Да я с Левонтием Макаровичем советуюсь… А вы мне что-то важное хотите сказать, батюшка, да?

– Так уж и важное, – Гордеев поморщился; захлопнул книжку, бросил на стол, – а рассудить, то, может, и важное… Ты мне вот на что ответь, Мария, только по правде, как есть: в монастырь и впрямь собираешься?

– Что?.. – Маша растерянно взмахнула ресницами, и у Ивана Парфеновича мгновенно потеплело в груди: не хочет она в монастырь! Ей-свят, не хочет! Но ответа все же потребовал:

– Ты говори, говори. Ежели что, сама знаешь – держать не буду, отпущу и тебя, и тетку.

– Не надо, – Маша отвела взгляд. Лицо ее сделалось отчего-то подавленным. Ухватилась, как за спасительную соломинку, за конец косы, накрутила на палец и снова глянула на отца – почти жалобно:

– Я, батюшка, в монастырь не хочу. Но, может, и захочу потом… Что ж делать, коли придется.

– А коли не придется?

Она снова растерялась, пожала плечами. Иван Парфенович сердито заговорил:

– Знаю, что на уме-то у тебя! Отец, мол, скоро помрет, – Маша встрепенулась, он суровым взором пресек возражения, – Петька – в хозяева, а тебе куда? Либо – клобук, либо к братцу задворенкой! Детишек его нянчить… ежели, конечное дело, осилит детишек-то.

Он замолчал, размышляя мрачно: детишек-то сынок дорогой как раз осилит, это задача нехитрая. Мигом сыщется стервятница – окрутить дурака, дай только отцу и впрямь помереть. Хотя – что за разница; с женой ли, без жены пустить капитал на ветер Петенька сумеет преотлично.

Дело! Дело пропадет, вот что больше всего ума-то лишает!

Сказать ей об этом? Да ну: девка, отшельница, что она в деле понимает. А хоть бы и понимала. Куда ей такой груз на плечи. И так-то в чем душа держится. Как вот: помрешь да бросишь ее на Петькино усмотрение?..

Маша тоже молчала, боясь посмотреть на отца, ставшего вдруг – она чувствовала, – отстраненно-угрюмым. Сказать хотелось многое… А пуще всего – не говорить, а зареветь, как в детстве, кинуться отцу на шею: ничего мне, тятенька, не надо, только не помирай, не могу без тебя! Неужто ведь и правда?.. Тобольский доктор так твердо обнадежил, она было поверила и почти успокоилась.

Почти!

Нет, невозможно ничего сказать. Она молчала, глядя в пол и дергая косу.

– Ладно, в голову-то не бери, – буркнул Гордеев, у которого такое поведение вызвало, как всегда, жалость и досаду, – чай, при отце еще. Я тебя в обиду не дам.