Машенька отрицательно помотала головой.

– Ну, это же просто! Апостол Павел. Он же с Христом рядом. Смотришь, написано: 5-64. И глупо так думаешь – это что ж такое? Совсем на годы не похоже, как привыкли. Потом понимаешь – это он тогда жил. На пять лет моложе Иисуса. Вот и Илья. Глядишь на него, понять не можешь – что ж он здесь, почему? Особенно, когда стихи читает. Вы ж, Мари, слышали… Сейчас приедем. Где этот-то, Опалинский?

– Во флигеле. Он там живет.

– Ладно. Вы к себе идите, я после к вам зайду, все обскажу, не утаю. У меня голова холодная, я все замечу. А вы уж и решать будете…

Мчатся сани. Не остановить.


Иван Парфенович так и сидел в кабинете. Надо бы и выйти по нужде, да как-то так тяжесть навалилась, что вроде и сил нет. Только что ушла Марфа, откричали, отругались, отзвенел стакан с ложкой на столе, неизменно подпрыгивающий от тяжелых ударов гордеевского кулака. Марфа никогда кротка не была и всегда ответить младшему брату могла преотменно, но нынче кричал один Иван Парфенович. Марфа все больше молчала, крестилась, крестила брата и сама гляделась такой умытой, пригожей, просветлевшей, какой он ее много лет не видал…

Машенька сама решила… Конечно, сама, кто ж ее заставит. Но почему?!! В чем ошибка? Ведь нравился же ей этот петербургский вьюнош! Нравился – все одно видели, и все одно говорят. Не могли ж все сразу обмануться и лебеду за пшеницу принять… Отчего же теперь – в монастырь?


На лестнице – быстрые шаги. Кто ж так легко ходит-то?

Не то стук, не то поскребся кто, и сразу же, на пороге – совсем юная девушка, летучий румянец, высокие скулы, серьезные, большие, словно ниткой притянутые к вискам глаза, выбившаяся прядь по-детски на палец намотана. А ведь из благородного сословия! – смекнул Гордеев. – Что за диво? Откуда взялась?

– Вы – Гордеев Иван Парфенович, отец Мари. Так? Мы не представлены, это дурно, я знаю, но времени теперь нет. Я – Софи Домогатская, вы меня не знаете, но это неважно. Ваша дочь – ангел, ангел! И как вы решились? Разное можно с людьми творить, но честь требует, что они знать могли. И свои действия предпринять. Теперь ее все чувства убиты, и она из мира уйти желает. Я – против, сразу скажу. Как она вас уважает, и послушная дочь, и все такое, – это дорогого стоит, я про то знаю. Теперь надо думать, как ее удержать. Вы что же намерены?

– Господи, дитятко, да ты откуда же на мою голову свалилась? – пробормотал совершенно сбитый с толку Гордеев.

– Я из Петербурга, но это сейчас значения не имеет. Я в Мари участие принимаю из-за моей к ней симпатии, и вовсе ее в клобуке видеть не желаю. Ежели вы так же (да и с чего бы вам иначе-то желать?), то мы с вами получаемся союзники…

– Союзница ты моя… – вздохнул Гордеев. От девочки шло к нему ощутимое дуновение, вроде сквозняка. Пахло весной и западным ветром.

– Я много могу, не думайте. Вы заметили, как Мари хорошо ходит? Не заметили?! Я вас не люблю! Мы с ней так старались! Она же про вас думала, не только про этого… управляющего… Что вы удивитесь. А вы и труда не взяли приглядеться! Гадко!

Подумав, Иван Парфенович вспомнил, что Машенька и вправду стала ходить легче и изящнее. И тросточка у нее в руках… Раньше не было… Что ж – этот легконогий ребенок ее чему-то учил? Для чего? Получается – для монастыря?! Глупость какая! «Я вас не люблю!» – экий детеныш забавный. Бодрый, решительный. Небось та самая, про которую Евпраксия рассказывала. Всех здесь растормошила. Немудрено. Представить, чтоб Машенька сказала: «Батюшка, я вас не люблю, вы то-то и то-то…» А эта в первый раз видит и… И что ж так в груди теснит-то?

– Чего ж вы от меня, Софья, сейчас хотите? – перемогаясь, спросил Гордеев. – Чтоб я Машеньку с Марфой в чулан запер?

– Ни в коем разе! – приняв за правду, испугалась Софи. – Эка у вас все решается! Насилием-то много ли добились?.. Здесь с чувствами разбираться надо…

– А это, уж прости меня, не по моей части. Я по делам больше…

– Да и я тоже, – союзно вздохнула Софи.

Гордеев не выдержал и расхохотался. И тут же в груди стеснило еще сильнее.

– Знаешь что, – осторожно выдыхая, сказал он. – Ты пойди теперь к нему… к Дмитрию Михайловичу. Он во флигеле нынче. Поговори с ним. Может, сумеешь их как-нибудь… помирить… не знаю… коли Машенька с тобой говорить согласилась… так и… Иди, девочка. Иди…

Софи насторожилась, прищурила глаза, пристально вгляделась в лицо Гордеева. Хотела было что-то сказать, но удержала себя.

– Хорошо. Пойду.

Гордеев был уверен, что она разглядела его недомогание. Но здесь, несмотря на всю свою решительность и бесцеремонность, лезть не стала. Хотя и свернула явно неоконченный разговор.

– Спасибо тебе, – сам для себя неожиданно сказал он.

Софи кокетливо улыбнулась, присела в совершенно салонном книксене и аккуратно притворила за собой дверь.


– До-мо-гатская, – растирая ладонью грудь и шевеля губами, Гордеев повторил звучную фамилию. – Что ж с ней? Откуда?.. Евпраксия будто говорила, что она ехала за женихом, а того убили… Черт! Черт! Черт!!! – Иван Парфенович вскочил, опрокинув злополучный стакан. Стакан покатился полукругом, замер у бортика на краешке стола. – Ведь этот убитый жених Дубравин как раз жив, и именно к нему девочка сейчас и отправилась, думая, что идет объясняться из Машенькиных интересов с незнакомым ей Дмитрием Михайловичем Опалинским. А этот подлец ничего не рассказывал про петербургскую невесту… Да и к чему ему! Бог весть, как они расстались, и что он с ней… А теперь Машенька… Черт! Черт! Черт!!!

– Софья! Вернись! – ни на что не надеясь, позвал Гордеев. Ясно, что легконогая девочка уже на пути к развязке.

Что ж я наделал-то! А хотел хорошего. И все правильным казалось. А получилось…

Но надо теперь пойти. Предупредить. Исправить. Машеньку оборонить…

Гордеев сделал два тяжелых шага по направлению к двери, захрипел и медленно, цепляясь рукой, сполз по притолоке на пол.


Во дворе Софи глотнула морозного, но уж по-весеннему сладкого воздуха, огляделась, отыскивая флигель. Снег уже не скрипел, а как-то влажно взвизгивал под ногами. С крыши на солнечной стороне капали звонкие капли.

Аниска у порога бани вытряхивала половики. Здесь же копошились задиристые, ожившие после зимы воробьи, выхватывали какие-то крошки.

– Софья Павловна, вы Марью Иванну ищете?

– Кыш, Анисья! – отмахнулась Софи. – Не нарушай момента!

С усилием поддерживая в себе боевой порядок, девушка направилась к флигелю. Аниска проводила Софи взглядом, округлила глаза, уронила половики на грязный, ноздреватый сугроб, привычным жестом прижала ладонь ко рту, а другой рукой подхватила юбку…

У темной, давно некрашеной двери Софи задержалась, постучала кулачком. Мокрая, оттаявшая древесина гасила звук, и ответа не последовало. Вошла. Молодой человек в зеленом сюртуке сидел у стола, отвернувшись и явно о чем-то думая. Спина его была согнута таким образом, что заставляла предположить – думы были не особенно приятными и уж во всяком случае нелегкими.

«Кажется, у Мари есть-таки шанс!» – с удовлетворением подумала Софи и решила немедленно брать быка за рога.

– Как вам не стыдно надежды обмануть! Мари вас полюбила всей душой, а вы – что ж? Про деньги и дела я слышать не желаю – но неужели же вы ей объяснить не могли?!

Молодой человек оглянулся, вскочил, запахивая сюртук и с изумлением глядя на непрошенно ворвавшуюся к нему девушку.

Софи замерла на полуслове, прижав руки к груди и судорожно скомкав оборки на лифе. Вместо Дмитрия Михайловича Опалинского, управляющего и возлюбленного Машеньки Гордеевой, перед ней стоял Серж Дубравин, погибший в тайге.


Серж не сразу, но тоже узнал Софи. С петербургских времен она еще вытянулась, похудела, в лице появились отсутствующие прежде острота и определенность. И вроде бы глаза стали еще хрустальнее и умнее…

– Софи! – потрясенно сказал он. – Как вы здесь?! Почему?! Откуда?!

– Та-ак! – в необычных, растянутых к вискам глазах видимо мелькали расчеты. («Когда-нибудь машины такие сделают, – почему-то подумал Серж. – Считать и прочее. Заводишь туда задачу, а в окошечке – ответ…»). Считала Софи прекрасно. Смотрела в корень. – А что ж вы с настоящим-то Опалинским сделали? Неужто в тайге прикопали?

– Софья Павловна! Помилуйте! Погиб он от разбойников. Я ж не убивец какой!

– Не знаю, уж теперь ничего не знаю, Сергей Алексеевич… Вижу сейчас, что Никанор-то Вере намеки делал, остеречь хотел, как вы меня в Петербурге. А она – меня, да только я по глупости ни то, ни другое во внимание не приняла. Вера-то умна, но до конца разобраться не сумела, потому что в горячке лежала…

– Никанор?! Он пропал. Вы его тут видали? Вера, ваша горничная? Она тоже здесь? Но – почему?!

– Да это теперь важно ли? Но как же вы здесь, с Гордеевым?.. Небось, письмо какое-нибудь было или иной документ… Что ж… Было бы ясно… Но еще Мари…

Внезапно Серж почувствовал необыкновенно сильное и странное желание. Ему захотелось вернуться в холодную камеру егорьевской кутузки, лечь ничком на жесткую деревянную скамью, натянуть на голову сюртук и так лежать. Ничего не делать, ни с кем не разговаривать. И чтоб в двери был крепкий замок, который никого к нему не пропустит.

Софи смотрела с внимательным презрением. Пристукивала, по своему обыкновению, ножкой, крутила локон. Хотелось ее придушить, но Серж прекрасно знал, что никогда на такое не отважится. А с чем же она нынче к Опалинскому-то пришла? – попытался сообразить он. Опалинский ведь ее и в глаза не видал. Мари – это кто ж? Машенька, что ли?


Машенька ходила по своим комнатам, как средних размеров рысь. Глаза горели свирепым, зеленым огнем, и даже кисточки на ушах, как у инженерова кота, прорезывались. Трость сжимала в руках крепко, но про хромоту и думать забыла. Скорее, воспринимала ее как оружие. Вот бы треснуть кого!

В конце концов, ситуация перестала даже злить, стала нестерпимой. Отчего это девочка за нее выясняет? Что ж сама-то? Стыдно! Увещевающий голос напоминал про прежнее, пьяное объяснение, но кто ж его слушать станет?! Последней каплей стала вовсе нелепая мысль, что Митя и Софи так понравятся друг другу в процессе разговора, что про нее, Машеньку, и думать позабудут.