– Я в монастырь решилась, – сказала Машенька, выбрав паузу. – Проститься с вами пришла.

– Ты? В монастырь? К чему это? – Надя недовольно нахмурила густые брови. – Как будто другого дела найти нельзя. Впрочем – это дело твое… и жизнь твоя.

Аглая молча обняла Машеньку, опахнув смолистым запахом своих духов, заглянула в глаза. Словно искала в них какого-то знака, намека, символа. Не нашла, отвернулась, загадочно улыбаясь своему отражению в зеркале. Любочка, казалось, не поняла, продолжала щебетать, выспрашивая о поездке, об Опалинском.

Вытирая руки полотенцем, вошла Каденька, только что из амбулатории. Впереди ее летело облачко запахов – карболка, йодоформ.

– Маша! Что отец? Как…

– Каденька, Машенька в монастырь едет! Глупость какая! – раздраженно перебила Надя.

– Следовало ждать, следовало ждать, – Каденька отбросила полотенце, которое бесшумно поймала следующая за ней Айшет. – Что ж Николай?

– Я ему отказала, – ответила Машенька.

Ей было все равно, откуда она узнала. Любочка замолчала на полуслове, как сбитый на лету полевой жаворонок. Машенька с внезапно проснувшейся наблюдательностью заметила это и внутренне усмехнулась.

– Ну что ж, это твое решение, – резко рубанув воздух ладонью, сказала Каденька. – Давайте тогда закусим, выпьем кофе. Девочки, что у нас есть вкусного, чтоб как следует Машеньку напоследок угостить?

– Да я… Да мне…

– Брось! Решила, так решила. Все будет. Нет смысла нынче из себя святошу корчить. Еще нахлебаешься. Марфа, конечно, с тобой?

Машенька кивнула.

Сестры, повинуясь командам матери, развили бурную деятельность. На столе появились всякие (и вовсе не постные) угощения, кофе, вино, чай, сливки. Машенька смотрела безучастно. Сперва ей показалось странным и обидным то, что никто не бросился ее отговаривать. Даже Надя! Потом потекли смиренные мысли: все правильно, и нечего из себя пуп земли строить. У них и без тебя полно забот, куда интереснее и важнее. Вон Вера с Матвеем Александровичем… На секунду больно кольнула бессильная, жалкая зависть к чужому счастью – и растворилась в смирении.

Когда все наелись и напились, потек сытый, спокойный разговор, обсуждающий текущие новости, а также мелочи и детали предстоящего. Аглая спрашивала, сколько ехать до монастыря, Надя – какую лошадь, Орлика или Разгона, возьмут в сани (путь-то неблизкий), снова повеселевшая Любочка, кругля глаза, интересовалась, можно ли монахиням глядеться в зеркало и румяниться. В момент, когда Маша уж собралась прощаться окончательно, а остальные отвлеклись на обсуждение достоинств Печиноги, неожиданно обнаружившихся во время болезни Веры, Софи внезапно потянула ее за рукав и заговорила тихо и быстро, к тому же по-французски (Каденька французский давно позабыла, а сестры – никогда не знали). Это было удивительно моветонно, и так не похоже на Софи, что Машенька не сразу начала понимать (к тому же Софи говорила бегло и с хорошим произношением), сестры стали коситься, а Софи – повторять и раздражаться:

– Я вижу – вы на себя не похожи. И так в монастырь не ходят. Вы в записках про другое писали. Они все не знают ничего, я им не говорила. И не скажу, коли вы сами иначе не захотите. У вас что-то не вышло, и вы бежать решились. Это не выход, потому что надо разобрать и посмотреть – может, поправить можно или по-иному сделать. Отвяжитесь от них сейчас, скажите, что Веру навестить хотите или еще что. Я с вами пойду, вы мне скажете, что на самом деле. Я для вас, может, ребенком кажусь, но у меня ум изворотливый, как у двоих взрослых, вы уж знаете. И решительности на двоих. Пренебречь успеете, а из монастыря хода назад не будет…

– Софи мне велит Веру навестить, – растерянно глядя, перевела Машенька.

Сестры насупились, а Каденька энергично кивнула, словно о чем-то догадавшись.


У выздоравливающей Веры было лицо Мадонны. Она лежала в подушках и смотрела на девушек спокойно и выжидательно. Теперь было видно, что она старше обеих. Под тонким одеялом невысоким бугорком обозначался живот.

– Мы тут пошушукаемся у тебя о своем, о девичьем? Ладно? А то там нигде покоя нет, – быстро сказала Софи, забыв поменять французскую речь на русскую. Машенька хотела указать ей, но Вера ответила раньше:

– Шушукайтесь на здоровье. Мне не в тягость. Я уж и вставать могла бы…

– Лежи, – Софи перешла на русский, потом заметила Машин изумленный взгляд. – Вера по-французски хорошо понимает. А говорить стесняется почему-то. Хотя, ей-Богу, Мари, у нее произношение не хуже вашего… Так что ж у вас там? Этот… как его, Опалинский? Он свиньей оказался? Позволил себе вашими чувствами пренебречь?..

– Хуже.

– Так расскажите, чтоб я знать могла…

Машенька рассказала. Невольно подражая Софи, она говорила короткими, отчетливыми, странно построенными фразами, ничего не скрывая и никого не выгораживая. Не жалея себя. Софи слушала внимательно, накручивала на палец локон и как будто что-то записывала внутри себя. Когда Машенька замолчала, сказала решительно:

– Чепуха! Ваше решение – чепуха! Рано! Еще ничего не ясно.

– Что ж еще? – вскинулась Машенька.

– Вы с ним объяснились?

– О чем?!

– Как – о чем? История с вашим отцом и письмом была – это правда. Поганая история – что и сказать. Но почем же вы знаете, что он вас после не полюбил? Ведь вы ж до того друг друга не видели ни разу. У крестьян – скажи, Вера! – почасту родители молодых сговаривают и женят. Что ж они потом, и полюбить друг друга не могут?

– Я сама по сословию крестьянка, – тихо сказала Машенька.

– Тем более, – усмехнулась Софи. – Езжайте теперь домой и разбирайтесь как следует.

– Вам хорошо говорить! – теперь Машенька с трудом удерживалась от слез.

Холодная, рациональная девочка одним махом и вдребезги разбила ее с таким трудом обретенные спокойствие и отрешенность.

– Вас не предавали жестоко те, кого вы полюбили!

– Хм-м, – сказала Софи.

– Вас не пытался родной человек продать, как товар!

– Хм-м, – сказала Софи еще раз.

– Я не могу! – заявила Машенька, совершенно не заметив этого хмыканья.

– Ладно, – сказала Софи. – Тогда я с вами поеду. Выясню все за вас. А уж после – решайте как знаете. Поехали!

Софи решительно поднялась. Машенька встала вслед.

– Софья Павловна! Соня! – позвала Вера.

– Что, Верочка?

– Не ездили б вы. С этим… Опалинским… неладно с ним что-то… Может, Марья Ивановна и правильно решила…

– Брось, Вера. Это у тебя морок после болезни не минул. Все гадости мерещатся. Лежи. Я вернусь скоро.


Когда девушки ушли, Вера села на кровати и сжала кулаки, изо всей силы напрягая истрепанный болезнью ум. Отбросила все лишнее, выстроила в линию относящееся к делу. Вспомнила слова Никанора: «жив-живехонек Сергей Алексеевич, по службе повышение получил» «спросила бы, как его теперь зовут»…

Внезапно все куски головоломки встали по своим местам. Серж Дубравин каким-то образом занял место Опалинского. Настоящего Опалинского, скорее всего, убили разбойники. Никанор – разбойник. Если Дубравин-Опалинский по-прежнему связан с ним (а так, скорее всего, и есть), то разоблачение обманщика угрожает нешуточной опасностью и Софи, и Маше Гордеевой. Судя по тому, что Вера слышала на прииске, эти люди ни перед чем не остановятся… Вера соскочила на пол, пошатнулась, схватилась за спинку кровати, набросила на плечи валяющийся в ногах полушубок…


Сани с девушками и Игнатием уже заворачивали за угол.

– Соня! Вернись! Опасно! – закричала Вера, переступая вслед по снегу босыми ногами.

Сани скрылись в проулке. Перед глазами у Веры все поплыло, она споткнулась и упала вниз лицом в обтаявший почерневший сугроб. С крыльца к ней уже сбегала Надя Златовратская с тревожными расширившимися глазами.


А сани уж летели дальше и их было не остановить. Машеньке казалось, что вся ее жизнь каким-то диковинным образом втянулась в этот полет, и от нее уж ничего не зависит, и даже грядущим объяснением не будет исчерпана эта набранная санями сила и скорость, а рыжая, заплетенная грива Орлика, подпрыгивающая при каждом шаге, пророчит иной, неведомый еще пожар, кроме того, что полыхает в ее душе. С каким-то суеверным почти страхом, словно не узнавая, смотрела она на лицо Софи, с его неправильными, собранными для какого-то устремления чертами – слишком высокий лоб, слишком длинный разрез глаз, узкие, не по-девичьи сжатые губы… Чем и как правит эта девочка? Куда она устремлена?

А мимо пролетали уж не дома и усадьбы, а само время и пространство, свернувшиеся в узкие, стремительные ленты и облачившиеся в хламиды едва узнаваемых образов и лиц.

Вот возвращается домой Аглая с коньками. Никто уж не катается на разливах, надоело, да и лед не тот, только Аглая с ее древним, как мир, упорством продолжает постигать буквально ускользающее от нее искусство. Заметила, обернулась вслед со своей невиданной арамейской грацией, помахала рукой. Померещилось на мгновение, что слепящий снег обернулся таким же белым, сияющим под солнцем кварцевым песком пустыни…

Вот на пороге трактира стоит Илья, щелкает орехи. Увидев Машеньку, грустно улыбнулся ветхозаветной отчаяно-безнадежной улыбкой. Ничего не удержать. Никакие откровения не вечны. Стоит лишь отвернуться пророку, и люди снова начнут поклоняться золотому тельцу…

– Илья удивительный, – сказала Машенька, не в силах больше следить за этим непонятным раскручиванием мира. Пусть будет хоть какой-то разговор. И тут же вспомнила, что молодой трактирщик стрелял в Петю. А она уж и позабыла! Что ж такое делается?

– Да. Он странный здесь. Как годы жизни апостола Павла, – согласилась Софи, не отрывая от дороги напряженного взгляда.

– Что?! Павел? – переспросила Машенька. Прихотливость мышления петербургской девочки не единожды приводила ее в изумление. Что она предлагала ей в прошлый раз? Обидеться на германского кайзера?

– Конечно. Вы ж в монастырь собрались, не я. Знаете, у всех в книжках годы жизни пишут, или когда война была. Ледовое побоище – 1242 г. Годы правления кардинала Ришелье – 1624–1642 гг. А я как-то увидела, когда Павел жил. Вы понимаете теперь, Мари?