— Конечно, неплохо. Просто я росла с открытыми глазами, а это вовсе не вредно. — И я прибавила: — Мне нравится Отто.

— Ну разве он не чудо? Такой корректный, пунктуальный, такой северянин. И такой ярко выраженный интеллектуал… Какое счастье, что он не требует и от меня интеллекта! Только любит, когда я его смешу.

Где-то в глубине дома часы пробили семь, и с последним ударом в комнате опять возник Отто с подносом, на котором в ведерке со льдом высилась бутылка шампанского, а рядом с ведерком стояли три бокала. Мы глядели, как он опытной рукой раскупорил бутылку, разлил по бокалам золотистую пену, и мы взяли бокалы и подняли их с улыбками, потому что неожиданно у нас получилась вечеринка. Мать сказала:

— Ну, за нас троих и за счастливые времена! О, как восхитительно забавно!

Позже меня проводили в мою спальню, которая была не то просто роскошна, не то роскошно проста — я так и не смогла подобрать ей точного определения. К ней примыкала отдельная ванная, и я приняла душ, после чего переоделась в брюки и шелковую блузку, причесалась, переплела косу и вернулась в гостиную. Мама и Отто уже ждали меня там. Отто тоже переоделся к ужину, а на маме была свежая пижамная кофта дымчато-голубого цвета, а на коленях шелковая шаль, расшитая палевыми розами; длинная бахрома шали касалась пола. Мы выпили еще, а потом Мария подала ужин, сервировав его на низеньком столике возле камина. Мама болтала без умолку и то и дело возвращалась в прошлое, ко времени моего детства. Я сначала подумала, что Отто будет этим шокирован, но он ничуть не был шокирован — проявлял интерес, много смеялся и задавал вопросы, побуждая маму продолжать ее рассказы.

— …а этот кошмарный дом в Денбишире… Ребекка, помнишь этот ужасный дом? Мы помирали от холода, а камин дымил как сумасшедший. Это было у Себастьяна, — пояснила она Отто. — Мы все считали, что из него выйдет знаменитый поэт, но оказалось, что в стихах он смыслит не больше, чем в овцеводстве. По правде говоря, даже меньше. И я все не могла придумать, как бы расстаться с ним так, чтобы не ранить его чувств, и тут, по счастью, Ребекка подхватила бронхит, и у меня появился прекрасный повод.

— Но для Ребекки это не было особым счастьем, — предположил Отто.

— Да было, было! Она, как и я, ненавидела тот дом; вдобавок, там была страшная собака, которая все норовила ее укусить. Милый, есть еще шампанское?

Она почти не ела, зато пила бокал за бокалом ледяное шампанское, в то время как мы с Отто усердно поглощали приготовленный Марией вкуснейший ужин из четырех перемен. Когда ужин был окончен и тарелки убраны, мать захотела музыки, и Отто поставил на проигрыватель концерт Брамса, приглушив звук. Мама все продолжала говорить, как заводная игрушка с закрученной до отказа пружиной, бестолково мечущаяся по полу, пока не сломается.

Вскоре Отто извинился, сказав, что ему надо работать, и оставил нас вдвоем, предварительно подкинув в камин еще поленьев и удостоверившись, что нам больше ничего не нужно.

— Он, что, работает каждый вечер? — спросила я, когда он ушел.

— Почти каждый. И каждое утро. Он очень пунктуален. Думаю, поэтому нам и было так хорошо вместе, что мы такие разные.

— Он обожает тебя, — заметила я.

— Да, — согласилась мать. — И самое лучшее, что он никогда не пытался превратить меня в кого-то другого, просто принимал такой, какая я есть, со всеми моими дурными привычками и пестрым прошлым. — Она опять потрогала мою косу. — Ты стала больше похожа на отца… Я всегда считала, что ты пошла в меня, но нет, сейчас ты стала похожа на него. Он был очень красивый.

— Знаешь, я ведь даже имени его не знаю.

— Сэм Беллами. Но фамилия «Бейлис» гораздо лучше, ты не считаешь? А потом, поскольку воспитывала тебя я одна, я привыкла считать тебя только своей дочерью — своей, и больше ничьей.

— Интересно было бы, если б ты что-нибудь рассказала о нем. Ты никогда не рассказывала.

— О нем мало что можно рассказать. Он был актером и красоты неописуемой.

— А как ты с ним познакомилась?

— Он приехал в Корнуолл с труппой летнего театра на паях играть Шекспира на открытой площадке. Ужасно романтично: темно-синие летние вечера и влажный запах росы на траве, и божественная музыка Мендельсона, и Сэм в роли Оберона:

Вы по дому разбежитесь

И при трепетных огнях.

Эльфы, дружно веселитесь,

Словно птички на кустах. [2]

Волшебно. И влюбиться в него было частью волшебства.

— А он в тебя влюбился?

— Мы оба тогда думали, что да.

— Но ты сбежала с ним из дома, вышла за него замуж…

— Да. Но только потому, что родители не оставили мне другого выхода.

— Не понимаю.

— Он им не нравился. Они не одобрили его. Сказали, что я слишком молода. А мама сказала, почему бы мне не выйти замуж за какого-нибудь симпатичного молодого соседа, не остепениться, не перестать что-то вечно из себя корчить. А если я выйду за актера, что скажут люди? Порой я думаю, что единственной ее заботой было, что скажут люди. Как будто это имеет хоть какое-то значение!

Невероятно, но лишь тогда она впервые в разговоре со мной упомянула о своей матери. И я рискнула подсказать ей:

— Ты не любила ее?

— О, милая, все это было так давно. С трудом вспоминается. Но она давила на меня, угнетала. Иногда я просто физически чувствовала, как она душит меня условностями. А Роджера убили, и я так ужасно по нему скучала. Все было бы иначе, будь рядом Роджер. — Она улыбнулась. — Он был такой милый. Невозможно милый. Настоящий стерлюб с головы до пят.

— Что такое стерлюб?

— Любитель стерв. Вечно влюблялся в каких-то жутких девиц. И в конце концов женился на такой же. Куколка-блондинка с волосами, как у куклы, и с голубыми фарфоровыми кукольными глазками. Я ее не выносила.

— Как ее звали?

— Молли. — Мать поморщилась, словно даже произнести это имя ей было гадко.

Я рассмеялась:

— Ну неужели уж до такой степени она была противна!

— Я считала, что да. Омерзительно аккуратна. Вечно то сумочку разбирает, то набойки ставит, то дезинфицирует детские игрушки…

— Значит, у нее был ребенок?

— Да, мальчик. Несчастный младенец, она настояла, чтоб его назвали Элиот.

— По-моему, хорошее имя.

— Как можешь ты так говорить, Ребекка! Тошнотворное имя! — Было ясно, что все, связанное с Молли, — будь то слова или поступки, в глазах матери не могло иметь оправдания. — Мне всегда так жаль было этого ребенка — обременить на всю жизнь таким жутким именем! Ну и ребенок получился под стать имени, знаешь, как это бывает. А когда уж Роджер погиб, бедный малыш стал совсем невыносим: не слезал у матери с рук и требовал, чтобы по ночам в комнате не гасили свет.

— По-моему, ты слишком к нему сурова.

Она засмеялась.

— Да. Знаю. И он не виноват. Может быть, он и вырос бы вполне благопристойным юношей, если б мать не испортила все сама.

— Интересно, что стало с Молли.

— Не знаю. И знать не хочу. — Мама всегда умела рубануть с плеча. — Все это как сон. Как будто вспоминаешь персонажей сна или призраки. А может быть… — Голос ее замер. — Может быть, они как раз реальные люди, а призрак — это я.

Мне стало не по себе, настолько это было похоже на правду, которую я пыталась от нее скрыть. Я быстро спросила:

— А твои родители живы?

— Мать умерла в то Рождество, когда мы были в Нью-Йорке. Помнишь то Рождество в Нью-Йорке? Холод и снег, и из всех лавок несется мелодия «Звон колокольный», помнишь, к концу праздников я уже слышать ее не могла! Отец написал мне, но письмо, разумеется, я получила лишь месяц спустя, когда оно, наконец, нашло меня, облетев полсвета. А тогда отвечать было поздно, да и что тут было сказать? Потом, письма — это настолько не моя стихия… Он, наверное, решил, что мне попросту наплевать.

— Ты так и не написала?

— Нет.

— Ты и его не любила? — Картина вырисовывалась безнадежная.

— О нет, его я обожала. Он был замечательный. Ужасно красивый, любимец женщин, такой суровый, мужественный, так что даже страшно. Он был художником. Разве я тебе не говорила?

Художник. Я представляла себе кого угодно, но только не художника.

— Нет, никогда не говорила.

— Ну, если бы ты получила мало-мальское образование, ты, возможно, сама бы догадалась. Гренвил Бейлис. Тебе это имя ничего не говорит?

Я скорбно покачала головой. Какой ужас — слыхом не слыхивать о знаменитом деде!

— Что ж, ничего удивительного. Я не слишком усердствовала в таскании тебя по галереям и музеям. Подумать, так я вообще не слишком усердствовала. Чудо еще, что ты выросла такая, какая ты есть, на строгой диете материнского невнимания.

— Как он выглядел?

— Кто?

— Твой отец.

— А ты каким его себе представляешь?

Поразмыслив, я представила себе некое подобие Огастеса Джона. [3]

— Богемного вида, бородатый, с львиной гривой.

— Все не так, — сказала мать. — Он был совершенно другим. Начинал он морским офицером, и это наложило на него неизгладимый отпечаток. Видишь ли, в художники он пошел, когда ему было уже под тридцать — бросил свою многообещающую карьеру и поступил в Слейд. [4] Мать была в отчаянии. А уж когда они переехали в Корнуолл и обосновались в Порткеррисе, к ее отчаянию прибавилась и обида. Думаю, она так и не простила ему его эгоизма. Ведь она-то готовилась блистать на Мальте, и возможно, в качестве супруги главнокомандующего. Должна признать, что для роли главнокомандующего он подходил идеально: голубоглазый, представительный, пугающе суровый. Он до конца не утратил качество, которое тогда называли «флотской выправкой».

— Однако тебя его суровость не пугала?