Она открыла стеклянную дверь, и мы ступили в холодную черную ночь. Я вдохнула лиственный запах парка, запах сырой земли и увидела окаймленную уличными огнями раскинувшуюся внизу пустую черноту. Внезапно подул холодный порывистый ветер, и черная листва платана зашелестела, а потом звук этот утонул в гуле пролетевшего реактивного самолета.

— Прямо как за городом! — сказала я.

— Да, почти, и это тоже преимущество. — Она поежилась. — Пойдемте-ка лучше в дом, пока совсем не закоченели.

Мы опять прошли через стеклянную дверь внутрь, и Мэгги показала мне крохотную кухоньку, переделанную из чулана, а потом, на полуэтаже, куда мы тут же спустились, ванную, которой нам предстояло пользоваться сообща. Наконец мы опять очутились внизу в теплой и неприбранной гостиной Мэгги, и она извлекла бутылку хереса и картофельные чипсы, по ее уверениям засохшие, но мне они показались в самый раз.

— Все еще собираетесь переселяться?

— Больше прежнего.

— Когда бы вы хотели переехать?

— Как можно скорее. На следующей неделе, если вы не против.

— А что будет с вашими товарками по квартире?

— Найдут себе кого-нибудь еще. У одной из них сестра скоро переезжает в Лондон. Наверное, она займет мою комнату.

— А где мебель возьмете?

— О… ну как-нибудь исхитрюсь.

— Надеюсь, — благодушно сказала Мэгги, — тут добрыми гениями окажутся ваши родители, как это обычно водится. Когда я только-только переехала в Лондон, моя мама чего только не надавала мне с чердака и из комода, так что я… — Голос ее замер. Я глядела на нее в грустном молчании, и кончилось тем, что она посмеялась над собой: — Ну вот, опять я разболталась, раскрыла рот и лезу, куда не следует. Простите меня, я, видимо, сказала какую-то идиотскую бестактность.

— Отца у меня нет, а мать живет за границей. Она сейчас на Ибице. Вот почему я и хочу пожить сама по себе.

— Простите. Могла бы без вашей подсказки сообразить, раз вы проводите Рождество с Форбсами. То есть должна была бы догадаться.

— Стоило ли догадываться.

— А ваш отец умер?

По-видимому, она была любопытна, но любопытство проявляла так откровенно и по-дружески, что мне внезапно показалось смешным запираться и скрытничать, как я обычно делала, когда окружающие начинали приставать ко мне с расспросами о семье.

— Не думаю, — сказала я, постаравшись, чтобы это прозвучало легко и как бы между прочим. — Наверное, живет себе в Лос-Анджелесе. Он был актером. Мать сбежала с ним, когда ей было восемнадцать лет. Но вскоре семейный очаг ему наскучил, а возможно, он решил, что карьера для него важнее семьи. Так или иначе, брак их продлился всего несколько месяцев, после чего он взял да смылся, а мать тем временем родила меня.

— Какой кошмар!

— Да, наверное, вы правы. Я старалась над этим не задумываться. Мать никогда о нем не говорила. И не потому, что это ей было очень уж горько или что-нибудь в этом роде, просто то, что прошло и осталось позади, она обычно забывала. Такое у нее свойство. Смотреть лишь вперед и с оптимизмом.

— А что было потом, после вашего рождения? Она вернулась к родителям?

— Нет, так и не вернулась.

— Вы хотите сказать, что никто не прислал телеграмму со словами: «Вернись, мы все простим»?

— Не знаю. Честное слово, не знаю.

— Вероятно, когда ваша мама сбежала, разразился ужасный скандал, но даже если и так… — Голос ее дрогнул. Видимо, она просто не могла взять в толк ситуацию, которую я хладнокровно воспринимала как данность всю свою жизнь. — Что же это за люди, если они могли так поступить с собственной дочерью?

— Вот уж не знаю.

— Вы, наверное, шутите!

— Нет, серьезно, я не знаю.

— Вы хотите сказать, что не знакомы с собственными дедом и бабкой?

— Я не знаю даже, кто они такие или кем они были. Не знаю, живы ли они еще.

— Неужели вам ничего-ничего не известно? Разве ваша мама совсем вам ничего не рассказывала?

— О, конечно… какие-то обрывки прошлого то и дело возникали в разговорах, но общая картина не складывалась. Ну, знаете, как обычно матери говорят с детьми — вспоминают случаи из жизни или что-то из собственного детства.

— Но Бейлис… — Она нахмурилась… — Фамилия ведь не совсем обычная. И что-то она мне напоминает, а что — не могу вспомнить. Неужели и у вас нет ни одной зацепки?

Мне была смешна ее настойчивость.

— Вы говорите так, словно я очень хотела узнать. Но, видите ли, я этого вовсе не хотела. Не знаешь деда с бабкой — и скучать потом не будешь.

— Но неужели вам не было интересно узнать, где они жили?

— Я знаю, где они жили. Они жили в Корнуолле. В каменном доме, там холмы и луга спускаются к морю. А у матери был брат Роджер, но он погиб на войне.

— Но как она жила после вашего рождения? Наверно, ей пришлось устраиваться на работу.

— Нет, у нее были кое-какие деньги. Наследство старой тетушки или что-то в этом роде. Автомобиля мы, конечно, не имели и в роскоши не купались, но концы с концами сводили. Она поселилась в Кенсингтоне, на первом этаже дома, принадлежавшего каким-то ее друзьям. Мы прожили там, пока мне не исполнилось восемь, когда меня отправили в школу-интернат, а потом мы, как бы это сказать, стали колесить…

— Интернаты — штука дорогостоящая.

— Этот интернат был не из лучших.

— Ваша мама вышла замуж вторично?

Я взглянула на Мэгги. Ее лицо было оживлено, и в нем читалось жадное любопытство, но любопытство добродушное. Я решила, что, рассказав ей так много, могу поведать и остальное.

— Она… не из тех, кто создан для брака. Но она была очень, очень привлекательна, и я не помню времени, чтобы вокруг нее не увивался какой-нибудь обожатель. А поскольку я была в интернате, ей не было особой нужды проявлять осмотрительность. Я никогда не знала, где проведу следующие каникулы. Однажды это была Франция, Прованс. Иногда — Англия. А как-то раз на Рождество мы даже махнули в Нью-Йорк.

Услышав это, Мэгги поморщилась.

— Не большая радость для ребенка.

— Зато развивает. Я давно научилась относиться к такой жизни с юмором. И подумать только, где я не побывала, в каких удивительных местах не приходилось мне жить. То это был парижский отель «Ритц», а то — какая-то омерзительная холодная дыра в Денбишире. Там жил поэт, вздумавший разводить овец. Самым счастливым днем моим был день, когда кончился этот роман.

— Она, наверное, очень красива.

— Нет, но мужчины считают ее красивой. И она очень веселая, непредсказуемая, неуловимая и, можно сказать, совершенно аморальная. Вопиюще. Все для нее «забавно». Это ее словечко. Неоплаченные счета — забавны, и потерянные сумочки, и письма, оставшиеся без ответа. Она никогда не считала денег и не имела представления о том, что такое обязательства. Ужасно неудобный человек для общежития.

— Что она делает на Ибице?

— Живет с каким-то шведом, с которым там познакомилась. Поехала со своими знакомыми, семейной парой, встретила этого типа, и очень скоро я получила письмо, в котором сообщалось, что она собирается с ним остаться. Она писала, что он ярко выраженный нордический тип и очень суров, но дом его — просто прелесть.

— А давно вы с ней не виделись?

— Года два. Я освободила ее от себя в семнадцать лет. Окончила секретарские курсы, стала устраиваться на временные работы и наконец поступила к Стивену Форбсу.

— Вам там нравится?

— Да. Нравится.

— А сколько вам лет?

— Двадцать один год.

Мэгги опять улыбнулась и, удивленная, тряхнула своими длинными волосами.

— Сколько же всего вы успели, — сказала она без всякого сочувствия к моей печальной участи и даже с легкой завистью. — В двадцать один год я краснела в подвенечном платье с обтягивающим лифом под старой, пропахшей нафталином вуалью. Я вовсе не такая уж традиционалистка, но у меня есть мама, которая придерживается традиционных взглядов, а я очень ее люблю и привыкла ей угождать.

Я сразу представила себе мать Мэгги и сказала, прибегая к удобному клише, так как не могла придумать ничего лучше:

— Ну да, люди разные бывают.

В эту минуту мы услышали скрежет ключа в замке — это вернулся Джон, и больше мы не возвращались к теме матерей и семейной теме вообще.


День был — как все другие, за одним приятным исключением. До этого в четверг я допоздна задержалась на работе со Стивеном — хотела закончить январскую инвентаризацию, — и в качестве вознаграждения он в это утро дал мне отгул, свободные часы до обеда. Я потратила их на уборку квартиры (что заняло никак не больше получаса), сделала ряд покупок и отволокла в прачечную ворох одежды. К половине двенадцатого я закончила все свои домашние дела и могла, надев пальто, не спеша, прогулочным шагом двинуться в направлении работы, намереваясь часть пути проделать пешком и, может быть, где-нибудь перекусить, устроив себе ранний обед до прихода в магазин.

Был один из тех холодных, тусклых, промозглых дней, когда кажется, что темнота никогда не отступит. Поднявшись по унылой и мрачной Нью-Кингс-роуд, я повернула на запад. Здесь каждый второй магазин торгует либо антиквариатом, либо подержанными кроватями и рамами для картин. Все эти магазины я, по-моему, знала наизусть, но внезапно мое внимание привлекла лавка, которую я раньше не замечала. Фасад ее был выкрашен белой краской, витрины окаймлены черным, а от начинавшейся мороси их защищал уже приспущенный красно-белый навес.

Я подняла глаза, чтобы посмотреть, как называется лавка, и прочла имя «ТРИСТРАМ НОЛАН», выведенное над дверью аккуратными черными заглавными буквами. По обеим сторонам двери в витринах были выставлены всякие упоительные разности, и я приросла к тротуару, изучая содержимое витрины, подсвеченное многочисленными лампами, горевшими внутри лавки. Мебель была по большей части викторианская — заново обитая, отреставрированная и отполированная. Диван в чехле на пуговицах, с широкой каймой и на резных ножках; шкатулка для рукоделия; бархатная подушка с изображением болонок.