Она тряслась от страха и готова была увидеть высокомерный профиль царя, однако вместо этого узрела прелестное лицо Кампаспы…

Доркион завистливо вздохнула, глядя на совершенные очертания носа, рта и томных век, и решила положить набросок в сундук, к портретам царя. Она подняла крышку, изо всех сил стараясь не заглядывать внутрь, но как-то так вышло… нечаянно… глаза скользнули…

Никаких неудачных набросков Александра! Ну, может быть, один или два. На всех остальных кусках папируса было изображение Кампаспы.

За стеной раздался голос Апеллеса, и Доркион поспешно захлопнула сундук. Она решила, что художник решил тайно нарисовать портрет Кампаспы для подарка царю, поэтому делает наброски украдкой. Но теперь, когда Апеллес назвал Кампаспу прекраснейшей из женщин Ойкумены, услышав странную дрожь в голосе возлюбленного, Доркион встревожилась…

Конечно-конечно, Апеллес был великим ценителем женской красоты во всех ее проявлениях, ему позировали многие афинские красавицы (обычно гетеры или флейтистки, потому что не всякий супруг позволил бы своей жене и дочери посещать мастерскую художника, будь это даже великий Апеллес!), но ни разу Доркион не слышала этой страстной, почти мучительной дрожи в его голосе, когда он упоминал какое-то женское имя!

Она непрестанно думала об этом. Ночью, когда Апеллес уснул, Доркион сползла с его ложа и отправилась в свою каморку за стенкой. Художник предпочитал спать один, но Доркион всегда должна быть поблизости, чтобы в любой миг прибежать на зов его проснувшейся плоти.

Однако на сей раз Доркион не зашла к свою каморку. Воровато оглянувшись на бессильно раскинувшегося любовника, взяла маленькую бронзовую масляную лампу и, прикрывая пламя ладонью, неслышно прокралась в мастерскую.

Там поставила светильник на пол, снова открыла сундук и принялась вынимать рисунок за рисунком.

Кампаспа, опять Кампаспа, Кампаспа вновь и вновь!

Ее лицо, ее глаза, ее улыбка, ее склоненная голова, ее стан, очертания которого чуть сквозят сквозь легкий белый хитон и нарядный гиматий… А вот эти очертания совсем даже не сквозят, а прорисованы четко и откровенно, с плотоядной ненасытностью порнографа!

Доркион мигом вспомнила, как Апеллес рисовал ее нагой, заставляя принимать самые причудливые позы. Эти рисунки необычайно его возбуждали. Когда у Доркион начинались ее лунные нечистые дни и художник, который не мог обходиться без совокуплений ни дня, брал себе на ложе рабыню или наемную шлюху, он, словно ему было мало владеть одной женщиной, раскладывал вокруг ложа изображения нагой Доркион и смотрел на них во время любодейства.

Почему она раньше думала, что всегда, всю жизнь будет владеть его мыслями, сердцем и похотью?! Почему не насторожилась, когда старая стряпуха, помнившая еще отца Апеллеса и прожившая в афинском доме художника много лет, отлично знавшая все его привычки и пристрастия, бормотала себе под нос:

— Ох, что-то зажилась, зажилась эта девчонка в нашем доме! Сроду такого не было, чтобы одна женщина владела господином так долго! Ишь, нос задрала, держится словно госпожа! А сама кто? Корабельная шлюха. Драли ее в море кто ни попадя, а теперь, ишь, господин ее до себя возвысил! Любимая наложница! А что он в ней нашел?! Ни тела, ни лица, ни помять, ни посмотреть! Словно обвела его, опутала! Ничего, скоро это кончится! Скоро, скоро, помяните мое слово!

Доркион казалось, что старуха просто обуреваема самой обычной завистью увядшей уродины к ней, молодой красавице. Но разве она красавица? Здесь, в Афинах, красивыми считаются высокие, статные, дебелые, пышногрудые, широкобедрые, белокожие, золотоволосые и голубоглазые женщины. Доркион, конечно, тоже не маленькая: высокая и длинноногая, как олимпийский бегун, однако ни золотых волос, ни голубых глаз…

— Я не ищу красоту, которая привычна всем, — не раз говорил Апеллес. — Я ищу красоту, которая ранит мужское воображение, будто накрепко засевшая в теле стрела: и мучает, и саднит, и вызывает жар, а извлечь стрелу невозможно!

Он уверял, что Доркион засела в его сердце, словно стрела, которую он не может и не хочет вырвать. Но что же теперь… Что значит лик Кампаспы на папирусах? Что значат очертания ее тела, которые изображены с такой сокрушительной, горячей мужской жадностью? В каждой линии Доркион видела страсть, которая двигала рукой Апеллеса, жажду обладания, которая волновала его чресла, — и при этом восхищение, смирение перед красотой, которое заставляло его снова и снова рисовать руку Кампаспы, ее пальцы с длинными, изящными, миндалевидными ногтями… Ах, как горячо завидовала им Доркион, ногти которой были всегда слишком коротки (она украдкой грызла их!) и некрасивы…

Что все это значит? Другая страсть вытеснила страсть Апеллеса к Доркион, другая стрела застряла в сердце художника, а первую он вырвал?! Раньше не мог и не хотел, теперь — захотел и смог…

Апеллес ее больше не любит, внезапно осознала Доркион. Она ему больше не нужна! Он любит другую и хочет другую, а Доркион владеет лишь потому, что не может владеть Кампаспой! Вот что значит то странное, как бы отрешенное выражение, которое стало появляться на его лице во время страсти, вот что значит неразборчивый, словно бы задыхающийся шепот, который срывается с его губ на пике наслаждения! Он обладает Доркион, но видит Кампаспу. Он выдыхает имя Кампаспы, блаженно изливая семя в лоно Доркион! И наверное — о, наверное! — у него хватило бы бесстыдства и жестокости украсить ложе изображениями Кампаспы, если бы она не была наложницей царя и если бы Апеллес не боялся неистового гнева Александра, который, конечно, не помилует даже своего любимого художника, если проведает о том, какое вожделение тот испытывает к фессалийской красавице!

«Но как мог Апеллес быть столь безрассуден?! — с внезапным приступом ужаса подумала Доркион. — Ведь любой, кто только взглянет на эти наброски, сразу поймет, что он обуреваем страстью к царской наложнице!»

О нет, он не безрассуден. Он просто самоуверен. Он убежден, что его секрет надежно сохранен в этом незапертом сундуке, под охраной преданных ему Персея и Ксетилоха и обожающей его Доркион.

Преданных ему?.. Персей и Ксетилох очень горды тем, что обучаются у великого Апеллеса, однако между собой злословят о том, что господин слишком уж высоко себя ценит, слишком гордится собой. Считает себя даже выше великого Аполлодора Афинского, первого скиографа, то есть тенеписца, мастера изображать полутона, любит унижать учеников и даже близко не подпускает их к настоящей работе. Ну сколько можно растирать охру и кадмий?! На это годится любой ремесленник, у которого нет никаких способностей к рисованию!

Доркион не раз слышала такие разговоры, но ничего не передавала Апеллесу, боясь его огорчить. А сам он ни о чем не подозревал. Где ему заподозрить — при его-то самоуверенности?! И, конечно, ему и в голову не придет, что Доркион, которая обязана ему жизнью, которая обожает его и ежеминутно готова целовать пыль под его ногами в знак своей благодарности, — что эта маленькая косуля может испытывать жестокую ревность, которая мутит ей голову, заставляет терять рассудок и разрывает сердце!

Девушка прижала руки к груди, глуша неистовую боль, и бросилась вон из мастерской. Ей хотелось накинуться на Апеллеса с кулаками, ей хотелось кричать, ей хотелось умереть!

Выскочила из покоев и кинулась к водоему.

Прыгнуть туда, нырнуть — и не вынырнуть! Утопить эту боль!

Она вообразила свое бездыханное тело, которое будет качаться на волнах, свои наполненные водой глаза, свои колышущиеся, словно водоросли, волосы, свои безжизненные губы…

«Безумная! — крикнет Апеллес. — Что ты наделала?! Как мне теперь жить без тебя?!»

Воображаемое горе Апеллеса на миг доставило девушке такое острое наслаждение, что Доркион уже ничего так не желала, как только причинить ему это горе. Не раздумывая, она бросилась в воду, нырнула — и вдруг почувствовала, что рядом упало что-то тяжелое.

Кто-то еще прыгнул в купальню!

Неужели Апеллесу не спалось, и он услышал, как Доркион куда-то отправилась? Неужели видел, как она рассматривает портреты Кампаспы, понял, какое отчаяние ею завладело, догадался, что девушка решила умереть, — и бросился ее спасать?!

Так, значит, она дорога Апеллесу по-прежнему? И портреты Кампаспы — это всего лишь рисунки и ничего больше?!

Обуянная счастьем, Доркион вынырнула и обняла плескавшегося рядом мужчину, прижалась к его губам, обвила всем телом, с восторгом ощутила, как он стремительно совокупился с ней… Но немедленно осознала, что у нее под руками не широкие плечи и мускулистое тело Апеллеса, а худой юношеский стан, и руки не те, и губы не те, и в ее лоно вторгся не мощный, напористый мужской орган, а какой-то недоросток, неумелых движений которого она почти не ощущает, и это вовсе не Апеллес — это Ксетилох!

Доркион с силой рванулась из сжимавших ее объятий, отплыла подальше и с ненавистью уставилась на обидчика:

— Да как ты смел?! Чтоб тебя пожрали ламии, чтоб эринии, дочери тьмы, истерзали тебя! Чтоб грифы клевали твою вонючую печень! Чтоб ты…

— Замолчи! — взвизгнул оскорбленный до глубины души Ксетилох. — Я думал, ты хочешь меня! Ну кто, кто не войдет в настежь распахнутую дверь? Кто не глотнет из протянутого кубка?! Ты так на меня набросилась, так целовала меня, что я чуть с ума не сошел! Еще подумал, что зря господин сетует, мол, Доркион в постели холодна и неподвижна, а в обхождении груба и нежности не понимает, и хоть ее лоно по-прежнему доставляет ему удовольствие, но подлинное наслаждение он познает только у гетер, которые отдаются, как шлюхи, и в то же время умеют вести себя, как самые изысканные и высокородные госпожи!

— Ты врешь! — взвизгнула Доркион вне себя от обиды. — Ты все врешь! Апеллес не мог такое сказать!

— Говорил, и не раз, — буркнул Ксетилох, выбираясь из водоема. — А еще говорил, что это не удивительно: ведь гетеры обучались своему ремеслу в Коринфской школе, а ты — как приблудная дворняжка, которая только и умеет, что задирать хвост.