— Почему он не рассказал вам об этом много лет назад?

— Потому что ненавидел меня. Почему я следовал за ним по пятам, снова и снова задавая одни и те же вопросы? Потому что я ненавидел его. Причиной была Ева, но потом она уже перестала быть причиной. Это уже стало касаться только нас. Меня, его и нашей ненависти друг к другу.

— Тогда зачем было рассказывать вам сейчас?

— А вы не догадываетесь, Грейс?

Они уже взбирались на поле Парламентского холма. Над ними маленький мальчик безуспешно пытался запустить в воздух пурпурного бумажного змея. Две девочки бросали собакам палки, а те приносили их обратно.

— Мне здесь нравится. — Грейс чувствовала, как в ней пульсирует кровь. — Я принадлежу этим местам.

— И все же вы решили уехать.

— Верно.

Они забрались на вершину холма. Лондон простирался внизу мерцающей теплой дымкой. Крамер сел на скамейку. Похлопал по сиденью, приглашая ее сесть рядом. Немного поколебавшись, она села.

— А вот я никогда не чувствовал, что принадлежу какому-то месту, — сказал он. — И уверен, что это правильно.

Она вспомнила, как они с Джорджем сидели вместе на этой скамейке. Держали друг друга за руки, а потом обнялись.

— Я всегда хотела кому-то принадлежать. Полностью. Всем своим существом.

— Ах, Грейс! Не уезжайте!

Он обнял ее, здесь, в этом месте, которое было для нее центром мира. И здесь, хотя каждая мелочь навевала на нее воспоминания, она ловила себя на том, что перестает думать о прошлом или будущем, а большую часть времени думает о нем. Его губах. Теплом, чернильном запахе его шеи. Но хотя этот момент растянулся, золотистый, зеленый и сладкий, он внезапно снова закончился, и она отстранилась от него. Встала, пригладила волосы и отвернулась.

— Вы знаете, почему я ударил на вечеринке О'Коннелла? — услышала она. — Конечно, мне было невыносимо видеть, что он ведет себя как король, расхаживая в этом нелепом белом костюме, окруженный поклонниками. Но дело не в этом. Конечно, он вывел мою Еву в книге, сделал на этом кучу денег, попытался отравить мой брак и отказался говорить о смерти моей жены. Но дело не в этом. Вовсе не в этом.

— Но в чем же тогда?

— А вы до сих пор не поняли? В вас, Грейс! В вас! В том, что вы принадлежали ему, а не мне. В том, что он пришел туда торжествовать по этому поводу. Рассказать мне, что вы принадлежали ему, телом и душой. И будете принадлежать, пока это не станет слишком скучно, пока он не привыкнет к вам, как к старой одежде, что вы никогда, никогда не будете моей, даже когда для него это уже не будет иметь никакого значения, потому что вы принадлежите ему и потому что он в этом совершенно уверен!

— Как вы смеете! — Она повернулась и посмотрела в его темные влажные глаза.

— Я говорю вам чистую правду, Грейс! Именно так он и сказал. Он насмехался надо мной, потому что чувствовал: между нами что-то происходит, и не мог этого вынести. Я ударил его, потому что люблю вас!

— Ах, боже мой! — Она вдруг почувствовала слабость, словно вот-вот лишится чувств, а он тотчас же встал, отвел ее к скамейке, посадил и обнял за плечи.

— Что это со мной? — вырвалось у нее. — Я никогда не падала в обморок.

— Той ночью на вечеринке, — произнес мягче Джон, — потасовка между О'Коннеллом и мной произошла не из-за Евы и прошлого. Она произошла из-за вас и настоящего. Потому что он тоже вас любит!

— Это вздор! Он и я… я не знаю, что происходит, но я не влюблена!

— Он вас любит! Или любил, не могу сказать с уверенностью. Насколько он вообще способен кого-то любить. Но он желает вам счастья.

Грейс чувствовала, как у нее трясутся руки. Все ее тело сотрясала какая-то странная дрожь.

— О чем вы говорите?

— Вы, конечно, читали сегодня его колонку? Он пишет: «Вы не единственная, к кому я был несправедлив». Затем он хотел сказать вам, что есть еще одно доброе сердце, и добавил: «Надеюсь, вы найдете друг друга».

Снова чувство понимания между ней и Крамером. Что-то общее в их плоти и крови.

— Он пришел ко мне домой из-за вас. Вы убедили его рассказать мне правду о прошлом и заставили его устыдиться себя. Когда вы с ним были в той дамской комнате, он понял, что потерял вас и что вел себя как ребенок!

Постепенно дрожь утихла. Пытаясь собраться с мыслями, Грейс пристально смотрела на пейзаж, простирающийся перед ней: заросший травой склон, пруд, после которого земля снова поднималась, и между деревьями мелькали крыши Хайгейта.

— Позвольте мне кое-что сказать вам, — произнесла она наконец. — Двенадцать лет назад я сидела на этой скамейке, любовалась этим пейзажем и слушала признание в любви одного молодого человека. Тем же вечером он сделал предложение моей сестре. Четыре года спустя я снова сидела здесь с опустошенным солдатом, который не мог поговорить со своей женой. Он поведал мне свои тайны, и мы нашли друг друга, между нами произошло то, чего никак не должно было произойти. Это был Джордж. Муж Нэнси. Джон, что бы ни произошло между вами и мной, это для меня не так много значит, как моя сестра! Я не стану вступать в какие-либо отношения с еще одним человеком, который не может выбрать между мной и Нэнси!

— Вот так история! — Он убрал руку с ее плеча, подался вперед и, казалось, задумался. — Но это не одно и то же, Грейс! Я хочу вас.

— Он тоже так говорил.

— Я не Джордж! — Гневное сверкание глаз. — И не О'Коннелл. Вы единственная женщина, на которую я обратил внимание за последние пять лет. Сколько раз я вам говорил, что мы с Нэнси только друзья?

— Но вы же возили ее в Париж!

— Господи! — Он хлопнул себя по вискам. — Я возил Нэнси в Париж, потому что она хорошая спутница, а мне не хотелось ехать одному. Мы жили в разных комнатах. Черт возьми, ваша сестра заслужила отпуск, Грейс!

Неподалеку на холме мальчики играли в футбол. Мяч летал взад-вперед.

— И вообще, что вы делали в те выходные? — продолжил он.

— Дело не в том, что я делала. Я поехала с О'Коннеллом, потому что знала, что должна оставить вас Нэнси.

— Ах, Грейс, когда хотите, вы становитесь невероятно лицемерны и тупы! Вы отказываетесь видеть очевидное! Это вы не могли выбрать, не я.

— Я не хочу О'Коннелла.

— А чего же вы хотите?

Мяч на склоне летал взад-вперед. Вздох.

— Нэнси в вас влюблена. Я это вижу, даже если вы не видите. Господи, даже моя мама это видит. Я больше не поставлю под удар счастье сестры и ее детей!

— Ваша сестра и я никогда не будем вместе. Никогда! Стук футбольного мяча. Шум бриза.

— До свидания, Джон! — Грейс встала.

— Грейс, пять лет моя жизнь была наполнена только ненавистью, темнотой и горем. Вы все это изменили. Вы! Я снова живу. По-настоящему живу. И думаю, вы испытываете те же чувства.

— Вы спрашивали, чего я хочу. Я хочу уехать из Лондона. Хочу быть подальше от вас. До свидания.

Она обернулась, чтобы взглянуть на него в последний раз. Он выглядел измученным, побитым. Но ей нечего было сказать ему. Когда она уходила, он не попытался остановить ее.


«20 июня 1927 года.

«Жители Уэст-Энда!

Когда-то люди верили, что перед смертью лебедь поет прекрасную грустную песню. С тех пор пошло выражение «лебединая песня». Но слышал ли лебедя хоть один из простых людей, распространивших эту легенду? У этой птицы, должно быть, тонкая шея и красивое оперение, но, если вы сомневаетесь, позвольте заверить вас, что как певец мистер Суон[23] вряд ли может сравниться с Бэсси Смит.[24]

Как бы то ни было, это лебединая песня Дайамонд Шарп. Вы, дорогие читатели, давно решили, приятнее ли мой сладкозвучный голос, чем голоса моих прекрасных пернатых друзей. Так или иначе, я в последний раз прошу вас о снисхождении.

Сегодня я не буду воспевать эклеры в «Ше Нуазет» (хотя они настолько воздушны, что их, наверное, приклеивают к блюдам, чтобы они не улетели); оплакивать выкипевшие до мякоти овощи у Флоренс Финнеган (чтоб хозяина бросили в чан с пенящейся капустной водой); обвинять управляющего ночного клуба «Саламандра» в том, что он разбавляет водой спиртные напитки (я, конечно, шучу), или хвалить макияж глаз некоего мистера Гамильтона-Шапкотта (Шеридан, где ты взял эту тушь?).

Сейчас вы все уже знаете, где весело провести вечер в Уэст-Энде, и я больше не буду тратить на это чернила. Вместо этого я хочу поговорить на тему гораздо более существенную, чем то, где сделать совершенную стрижку.

Моя мать, Кэтрин, была суфражисткой. В юности она маршировала в рядах СПОЖ и была арестована за то, что бросала яйца в членов Либеральной партии. Даже сейчас, в старости, она так часто, как только может, ходит на собрания Женской лиги свободы и беспрестанно болтает об их четырех требованиях. (Для тех жалких невежд, которые ничего не знают об этих требованиях, вот они: 1. Пенсии для детей, оставшихся без отцов. 2. Равная опека. 3. Равное право участвовать в голосовании. 4. Устранение дисквалификации (смещения с должности) по половой принадлежности.) Должна признаться, я игнорировала, делала большие глаза и даже посмеивалась над моей матерью, когда она заводила свои пространные речи о положении женщины XX века. Если честно, я бы лучше провела выходные дома, крася ногти, попивая джин с содовой и слушая джаз по граммофону, чем ходить в «Уголок оратора» или какое-нибудь другое место, чтобы стоять под дождем с плакатом. Давайте будем честны, я бы лучше провела день, откусывая щипцами ногти под звуки Пятой симфонии Бетховена, чем пошла на одно из таких собраний.

И все же, дорогие читатели, я верю, что всегда боролась за равноправие женщин. Мои слова имеют меньший вес, чем слова героической Кэтрин (это не сарказм, мама, ты, несмотря ни на что, действительно героиня), но эмансипация имеет много лиц. Некоторые могут казаться банальными, но эта банальность и есть суть нашей жизни, вашей и моей. Разве женщина по-настоящему освобождена, когда переступает через свою нижнюю юбку? Это справедливо, что молодая леди вынуждена в субботу вечером оставаться дома с книгой из страха перед неодобрением родителей, тогда как ее младший брат всю ночь танцует в «Хаммерсмит Пале»? Почему идиоты, заполняющие бар, могут указывать пальцем на женщину, иногда обедающую в одиночестве, и громко шептаться за ее спиной? И если уж у нас зашел разговор на эту тему, что плохого, если девушка выпьет вечером коктейль, даже три? Женщины тоже имеют право выпить, и мы не «распущенные женщины» и не «подержанный товар». Подумайте об этом, хоть кто-нибудь из вас. Может быть, тут нет ничего плохого.