— А где же Колочка, где Томаш?

— Здравствуйте, дорогая Сабина.

Томаш подошел к ней и наклонился к ее сухой руке. Сколько Божена себя помнила, все мужчины всегда приветствовали бабушку только так, как это делал сам Америго.

— А наша меньшенькая опять проспала? — Бабушка, опустив веки, вдыхала аромат осенних цветов, не отнимая руки из ладоней Томаша.

— Да нет, бабушка, она на репетиции. Опять задержится допоздна. Так что ты ее не жди сегодня.

Сабина взяла Томаша под руку, и они втроем пошли по саду, шурша уже опадавшими с яблонь листьями.

Было тихо, удивительно тихо и спокойно в это безветренное утро.

— Вот так и живу — в тишине… — Сабина помолчала. А потом вдруг сказала то, что давно уже носила в себе, не собираясь вмешиваться в личную жизнь своей старшей, с детства привыкшей к свободе и самостоятельности, внучки: — Хотелось бы побольше звуков. Да и дом опустел незаслуженно — Америго не для того его строил, чтобы он обветшал в полной тишине. Вы понимаете, о чем я? Куда я клоню?

Божена понимала. Бабушка высказала наконец то, о чем они никогда не говорили раньше. А знала ли сама Божена, почему у них с Томашем до сих пор не было ребенка? Наверное, знала. Но вряд ли смогла бы это кому‑нибудь объяснить. Даже Томашу.

Когда люди менее тактичные или более прямолинейные, чем бабушка Сабина, спрашивали их об этом, Томаш обычно простодушно пожимал плечами и почти искренне говорил, что, пожалуй, и действительно пора об этом подумать. Спасибо, мол, что подсказали. Но потом быстро забывал о таких разговорах: эта тема никогда особо не беспокоила его.

А у Божены в такие минуты все словно сжималось внутри. Будто ее уличали в чем‑то постыдном.

Божена никогда не пряталась от себя самой: она мечтала о ребенке с первых лет их совместной с Томашем жизни. Но чем старше она становилась, тем отчетливей просыпалось в ней еще одно чувство — острая необходимость в творчестве. Божена была твердо уверена в том, что искра, так ярко горевшая в ее знаменитом деде, передалась по наследству ей.

И сейчас она, молодая тридцатилетняя женщина, уже начинала ощущать, как коротка человеческая жизнь для того, чтобы осуществить все задуманное, довести свой талант до совершенства и творить по‑настоящему. Это было и просто, и сложно, но Божена знала наверняка: либо жизнь посвящается ребенку, либо искусству — третьего, считала она, не дано. Во всяком случае, ей не дано.

Глядя на свою маму, она думала: женщина, решившаяся стать матерью, должна научиться трезво относиться ко всему, что окружает ее и ребенка. Она должна быть такой же простой и надежной, как сама природа. Божена была свидетелем того, как некоторые ее приятельницы, поспешившие родить, страдают сами и превращают жизнь своих детей в сплошное преодоление запретов, наполняя детские сердца странными ощущениями. А все оттого, что дети связывали их по рукам и ногам. Божена была готова к самоотречению, но ее беспокоило другое: ее отношение к жизни не было подобно тихой лагуне в солнечный день. Сначала ей надо было успокоиться самой — лишь тогда она сможет обеспечить покой нежному существу, которое достаточно долго будет почти всецело зависеть от нее.

Если бы Томаш настаивал, чтобы она родила, — конечно, она не задумываясь сделала бы это… Но Томаш никогда не заводил подобных разговоров.

Ах, как ей иногда становилось тоскливо, когда пушистый Холичек — белоснежный ласковый кролик, которого она привезла из деревни пару лет назад, — запрыгивал к ней на колени и начинал тыкаться влажным розовым носом в ее ладони!

…Если бы не Томаш, который после звонка Николы вообще ничего не говорил, но лишь продолжал молча присутствовать, шагая рядом с Сабиной по утреннему саду и время от времени брезгливо снимая с одежды легкие осенние паутинки, Божена попыталась бы объяснить все это бабушке. И та поняла бы ее. Может быть, только бабушка и могла бы ее понять — как всегда понимала своего непростого мужа…

Но Томаш не оставлял их наедине, и Божена, чтобы избежать неловкого молчания, в шутку сказала, что надо бы написать письмо городским властям с просьбой перенести окружную дорогу поближе к «Дому Америги» — как все называли его в округе, — а в бывшей конюшне открыть кабачок для утомленных дорогой водителей.

Сабина, тоже в шутку, пожурила Божену за подобную болтовню, но, кажется, почувствовала, почему внучка, прекрасно поняв ее вопрос, ушла от ответа.

Они попили чаю — но не на веранде, давно заколоченной, а в столовой — и стали собираться в мастерскую, вскоре оставив Сабину наедине с тишиной старого уединенного дома.

В обед в мастерскую позвонила Никола. С меньшенькой опять разговаривал Томаш — Божена как раз в это время вышла пройтись по ближайшим магазинам, чтобы проветриться и отвлечься от никак не дающегося ей сегодня эскиза. Вернувшись, она узнала из путаных объяснений мужа — то ли Николу плохо было слышно, то ли Томаш был занят работой и невнимательно ее слушал, — что репетиция закончилась раньше и сестра, кажется, отправилась вместе с друзьями куда‑то за город.

«Ну что же, опять не судьба. Увидимся в другой раз», — рассеянно подумала Божена и снова взяла в руки карандаш.

Глава 2

Тучи дымились над Влтавой, над сбившимися к берегу домами. Никола почти летела по мосту, задыхаясь от слез и ветра. Город и дождь плясали перед ее глазами.

Там, в репетиционном зале, скрытые рыдания все заметней сбивали с такта дыхание, мысли ломали рисунок движений. Танцуя, она не могла улыбаться. Она вообще не могла танцевать сегодня!

Ей хотелось к нему, сейчас же, скорее… Но это было невозможно.

Еще вчера Никола кое‑как справлялась с собой, но сегодня… Сославшись на нездоровье, она покинула класс.

Дождь лил все сильнее.

Никола бежала к телефонной будке на том берегу. Если нельзя немедленно увидеть его, то хотя бы услышать его голос… Звонок в мастерскую — единственное, что сейчас было возможно.

В их отношениях для нее все было слишком сложно. А для него? В ее присутствии, если они были на людях, Томаш умел быть удивительно невозмутимым! Никола не могла понять природы его спокойствия — холоден ли он к ней или же так тщательно скрывает чувство, охватывающее его всякий раз, когда они остаются наедине. Она списывала все непонятное ей в поведении Томаша на его зрелость и собственную неопытность и оставалась лицом к лицу со своей полудетской влюбленностью, втянутой во взрослую авантюру… Томаш был мужем Божены — старшей и горячо любимой сестры Николы.

…Трубку сняли, и его любезный голос произнес:

— Я вас приветствую.

— Это я. — Никола выдохнула эти слова в трубку, как заклинание.

— Я понял. Ну, придумайте что‑нибудь… — Никола услышала, как он вежливо сказал кому‑то: «Извините — одну минуту, перекину заказ на завтра», а затем опять ей: — Позвоните мне завтра утром.

— Куда? К тебе домой?

— Да.

Сквозь шум дождя Никола услышала гудки.

Она стояла в прозрачной кабинке, прислонившись к стеклу горячим лбом. И ей казалось, что вся ее жизнь прозрачна, как эта кабинка, и каждый, любой может прийти и посмотреть на нее.


Огромные красные гладиолусы почти засохли у Николы на столе. Они стояли с того дня, когда Томаш пришел в театр вместо Божены.

Никола слегка щелкнула по стеблю: посыпалась желто‑белая тонкая пыль.

Она чувствовала, что высыхает, как эти цветы.

Вчера, позвонив Томашу, она сказала: «Мне не хватает тебя». Он ответил: «Увидимся сегодня или завтра». Вчера его не было. Значит, сегодня.

Никола сидела у открытого окна. Ее мысли ложились ровно, как черепица на крыше соседнего дома, по которой весь день барабанил дождь. Это и успокаивало, и будоражило: она то теряла ниточку времени, и ее охватывала дремота, то — наоборот: капли‑секунды падали в уши, стучали в висках, и ожидание становилось невыносимым. К вечеру дождь прекратился, и в доме стало совсем тихо.

Сначала она смотрела на блестящую после дождя дорогу: вечерний свет пробивался сквозь лиловые разрывы туч и падал на мокрый асфальт. Потом луна, появившись, словно протерла небо своим боком. В ночной тишине Николе казалось, что это ее вина перед сестрой плавает в небе — полная, желтая и одинокая.

Потом она заснула.

Но вскоре проснулась от жуткого, холодного сна. Будто они с Томашем лежат на дне мутной реки. Ей холодно, но спокойно: они спрятались. Вдруг вода над ними стала прозрачной, и сотни любопытных глаз — знакомых и совсем чужих — уставились сверху.

Она накинула пальто — мягкое и душистое, как осенняя ночь за окном, — и вышла на балкон. Закурив, окунулась в ночную прохладу: над Прагой струилась осень, окутывала букеты башен желтоватой дымкой. Но красота любимого города лишь растревожила Николу: ей казалось, что острые шпили царапают ее сердце.

И вдруг она почувствовала, что щеки ее горят, а плечи вздрагивают; будто она, как тогда, в их первую с Томашем ночь, вырвалась из всего случившегося, изнемогая от счастья и горечи, напилась глоточком звездной ночи и бросится сейчас назад, в неизведанный мир жаркой постели.

Она впилась глазами в желтый круг мостовой, очерченный фонарем. Через секунду в нем возникла фигура — как черный силуэт, наклеенный на светлый картон. И лишь потом, оглушенная ожиданием, Никола услышала звук шагов и свое имя, вернее — его голос, произносящий ее имя.


Нежные ночи влюбленных не похожи на терпкие, торопливые мгновения любовников. Когда минуты близости оставались позади, Томаш не знал, как вести себя с Николой. Их давняя дружба — девочки и молодого мужчины, — которая расцветала два этих года, как нежный цветок во взрослом саду любви, теперь была вырвана с корнем. Все, что происходило между ними сейчас, ничего общего не имело с доверчивой нежностью их прошлого.