Наконец‑то заметив ее восхищение, молчавшая до сих пор Фаустина, улыбаясь, сказала:
— Как же ты угадала! Мне так трудно угодить…
— Я и сама не знаю.
— Я уже успела позабыть, что такое платье.
— Фаустина, я не понимаю тебя… — Божена принялась собирать пролитое вино салфеткой. Она никогда не любила чужую навязчивость. И не позволяла себе быть бестактной. Но теперь ее что‑то тревожило в поведении Фаустины. Тем не менее она взяла себя в руки и беззаботно добавила: — Ну вот, все готово. Садимся?
И зажглись долгие витые свечи, и сумрак за окном стал для Божены почти пражским, и чуть закружилась голова… Большие синие шары отражали тревожное пламя и таинственно кружились в полутьме.
Божена смяла сосновую хвоинку в руке и вдохнула с детства знакомый аромат. Не хватало только фамильного пирога с айвой.
Ей было удивительно спокойно рядом с Фаустиной — молчать, смеяться, слушать ее.
И когда теплые пожелания остались позади, она уютно устроилась в мягком глубоком кресле и, ничего не спрашивая, приготовилась слушать, как если бы они с Фаустиной условились, и обещанная рождественская история, смутно угадываемая Боженой весь этот вечер, будет извлечена из шкатулки, чтобы, подобно лиловому платью, придать облику Фаустины завершенность.
— Да, я не все рассказала тебе. Ведь это и не обязательно — все рассказывать.
Фаустина, замолчав ненадолго, закурила что‑то пряное: голубоватый дым, причудливо завиваясь, поплыл по комнате, и запахло сушеным вишневым листом.
— К тому же это было так давно… Даже не верится, что со мной.
И, больше не отвлекаясь, она окунулась в свое прошлое — так, словно отправилась в гости к тому, кого уже нет на свете.
— Я была его самой юной натурщицей — почти девчонкой. Но многие давали мне все двадцать, а я их не разуверяла… Так что, думаю, когда мы венчались, он и сам не знал, который мне год.
Его ню всегда имели успех, он ни в чем не нуждался и жил широко: хорошо платил натурщицам, часто ни с того ни с сего делал нам богатые подарки — но и работать приходилось немало.
Я почти ничего не знала о нем. Девицы постарше рассказывали, что была в его прошлом какая‑то темная сердечная история, но уже много лет он жил один и никого из приходящих ему позировать девушек не обижал.
И поэтому, когда однажды, вдруг прервав сеанс, он сделал мне предложение, я была удивлена, но не напугана — Амедео нравился всем… Я, шестнадцатилетняя бедная Фаустина, была польщена, что он выбрал именно меня.
Будущее мое, до сих пор темное и безрадостное, внезапно озарилось в моих фантазиях ярким светом, и я, не раздумывая, согласилась. С моим отцом он тоже быстро все уладил: завалил подарками и отказался от полагавшегося мне скромного приданого. Большего отец и не мог для меня — и себя тоже — желать. Вскоре я перебралась в богатый дом на набережной — свадебный подарок Амедео мне, шестнадцатилетней девчонке! Амедео говорил, что начинает со мной новую жизнь и не желает больше оставаться в своей холостяцкой берлоге.
Из этого дома мы отправились в свадебное путешествие, безоблачное и однообразно счастливое. Я смотрела на мир его глазами, ему это нравилось. К тому же я была молчалива: не думаю, что у него когда‑нибудь прежде был слушатель лучше меня.
Мы исколесили всю Италию. Мне, никогда нигде не бывавшей, мир показался огромным. Амедео чувствовал это, видел мою наивность — и постепенно привык к роли всесильного покровителя. Я вся была в его власти: в его руках, будто слепой котенок, впервые раскрыла глаза; он дал мне отведать роскоши, но как! — кормил меня ею с ложечки, заботливо, но… деспотично. И когда однажды я попробовала сама протянуть к ней руки…
Это случилось в Риме. Как только мы приехали туда, зарядили дожди. Вот уже четыре дня мы никуда не выходили, но я этому была даже рада. За последний месяц я успела устать от новых впечатлений, мне вообще хотелось уже вернуться в Неаполь, заняться нашим новым домом — думаю, ты понимаешь, что чувствует женщина, пусть даже шестнадцатилетняя, которой подарили дом. К тому же у отца я жила в маленькой комнате вместе с одной из сестер — старой девой, которая устроила в ней все по своему усмотрению и не позволяла даже вазу с цветами поставить туда, куда хочется мне.
Но Амедео был упрям: будто споря с погодой, он и слышать не хотел об изменениях в наших планах. И каждое утро, глядя в большое окно снятой им на пару недель уютной квартиры на виа Аркимеде, вьющейся от подножия до вершины живописного холма, он лишь мрачнел и откладывал этот поединок до следующего утра. Но поздняя осень брала свое, и лишь золотой купол собора Святого Петра, встающий из моря крыш, шпилей и куполов, заменял нам солнце.
Однажды утром, не дожидаясь, пока Амедео раздвинет портьеры, я выбралась из нагромождения пестрых подушек — больших и совсем крошечных; Амедео обожал заниматься любовью то пряча меня под их лебяжьей невесомостью, то вызволяя мое тело из этого бутафорского заточения. Часто, распалив, он одевал меня в одно из немыслимых платьев, которые шил для меня сам, и начинал рисовать восседающей на горе из подушек. На бумаге он раздевал меня, одетую, и добивался потрясающего эффекта: обнаженная натура сочеталась с лицом жаждущей раздеться женщины. И нагота была какая‑то особенная! Сквозь нежно струящуюся ткань одежды просачивалась в его воображение тайна женской красоты, доступная только ему одному. Но только спустя несколько лет я поняла, что Амедео никогда не позволил бы мне чувствовать себя с ним на равных: я всегда была для него прекрасным, но безмолвным образом, порождением его карандаша.
Не знаю, стала ли я в то утро жертвой его хандры, или же он впервые заподозрил, что я не поняла еще правил игры, в паутину которой он втянул меня, как мохнатый паук глупую бабочку…
Я решила не будить его и вышла на улицу, чтобы прогуляться и купить что‑нибудь к завтраку: мне надоели ресторанные изыски, которые он заказывал каждое утро по телефону, — захотелось состряпать что‑нибудь домашнее.
Прежде чем выйти, я долго крутилась у зеркала, меняя плащи, накидки и шляпки, коробки с которыми имели честь входить в торжественный кортеж картонок, саквояжей и чемоданов, вытягивающийся каждый раз в длинную вереницу, тянущуюся за нами от поездов и кораблей до очередного временного пристанища.
До сих пор мы всегда выходили вместе, и Амедео сам подбирал мне наряды для выхода: эти веселые переодевания напоминали игру и часто прерывались объятиями и поцелуями. При этом он без устали восхищался моей красотой и тем, как естественно вхожу я в любой образ, предложенный им. А одежда, сшитая или заказанная Амедео специально для меня, была сродни театральным костюмам и требовала того, чтобы ее носили умело и раскованно… Но я, честно говоря, тогда не задумывалась над этим. Да и кто бы задумался на моем‑то месте?! Рядом с Амедео я всегда чувствовала себя уверенно — он так искренне любовался мной, что мне и в голову не приходило сомневаться в том, что у меня все получается хорошо.
И вот, одеваясь в то утро сама, я вдруг вспомнила один эпизод, которому в свое время почти не придала никакого значения.
В Венеции мы были приглашены в один изысканный дом — ужин на тридцать персон с дворецким в белых перчатках и слугами, в палаццо, выходившем сразу на несколько каналов, с множеством внутренних двориков с садами… И, поправляя прическу в небольшом зале, служившим уборной, я нечаянно подслушала разговор слуг. Они говорили, что дон Амедео снова веселит всех своими причудами: на этот раз приехал с живым манекеном, а говорит, что это и есть его жена. Но кто же ему поверит! Разве может знатная дама представлять его костюмы публике, будто живая картина?! Но как ловко она носит на себе то, что никакая другая не решилась бы и примерить! Верно — нанял актрису. Но хороша!..
«Подумаешь, завистливая болтовня слуг! — сказала я себе. — Да что они понимают в искусстве и в нашей любви!»
Но почему‑то в то римское утро этот подслушанный разговор вспомнился мне… Завершив свой туалет, я вышла из дома и, раскрыв большой зонт, стала спускаться по виа Аркимеде.
Дождь не мешал мне. Сбегая вниз по извилистой улочке, я впервые за последний месяц не чувствовала на себе пристрастных взглядов фешенебельной публики. Какая‑то женщина, закутанная в широкий платок, поднималась навстречу мне с корзиной, полной свежей рыбы. Мальчик на велосипеде разбрасывал газеты, завернутые в полиэтилен, у ворот домов. Мне приятно было чувствовать себя богато и со вкусом одетой, а еще приятней было то, что Амедео не участвовал в моем сегодняшнем «одевании».
Спустившись вниз, я, сама не знаю как, забыла, зачем шла, и стала бродить по улицам и площадям, любуясь Римом, который я видела до сих пор только из окна.
И лишь проголодавшись и уже собираясь перекусить в попавшейся мне на пути траттории, я вспомнила об Амедео, села в трамвай и вернулась на виа Аркимеде.
Амедео завтракал, сидя в постели. Трясясь в звонком трамвае, я боялась, что, может быть, он уже отправился меня искать. Или волнуется, не зная, что и думать. Но ничего подобного я не заметила. Увидев меня, он молча продолжал завтрак. И лишь закончив его и бросив на поднос скомканную салфетку, Амедео встал, снял с моей головы шляпку и, бережно держа ее на ладони, стал смахивать с нее еще не успевшие впитаться дождинки. Потом, повернувшись ко мне спиной, он аккуратно пристроил шляпку на специальную подставку, помогающую сохранить форму при перевозке, и наконец, оставив ее сушиться на подоконнике, повернулся ко мне. Прошло столько лет, но я до сих пор помню выражение его лица и тон, которым он сказал мне тогда: «Ты думала, что делаешь? То, что ты неизвестно где на себе таскала, стоит целого состояния — большего, чем есть у твоего отца. Ты больше никогда ничего не наденешь без моего ведома! А если тебе хочется гулять, то ходи в том, в чем ходила ко мне работать».
"Шкатулка, полная любви" отзывы
Отзывы читателей о книге "Шкатулка, полная любви". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Шкатулка, полная любви" друзьям в соцсетях.