– Они должны остановиться в галереях королевы, моя госпожа. Я шла к вам, чтобы сообщить это, – отвечала Доркас.

Тут их настигла Хлорис и решительно сказала:

– Вы не должны спускаться во двор, моя госпожа. Это не Морлэнд.

Аннунсиата в нерешительности переводила взгляд с Хлорис на Доркас и обратно, потом с болью согласилась:

– Конечно, этикет надо соблюдать.

– Да, моя госпожа, – подтвердила Хлорис не без сочувствия, – потерпите чуть-чуть.

Минуты казались днями, неделями. Аннунсиата стояла с другими придворными дамами позади королевы на возвышении галереи, ожидая, когда дверь распахнется. Вот и король, надломленный, седой, вдруг сильно постаревший. В тишине он пересек зал к склонившейся в поклоне королеве, поднял ее бережно за руку и замер на мгновение, прежде чем крепко сжать ее в объятиях. Аннунсиата стояла так близко, что увидела слезы короля, и это невыразимо тронуло ее. Через плечо короля она встретилась глазами с Бервиком. Он был мрачен и взглянул на нее с каким-то странным выражением, какого она не смогла понять. Человечный жест короля освободил бурный поток и придворные дамы бросились приветствовать воинов, толпившихся в дверях за королем и Бервиком.

Невдалеке стоял высокий светловолосый ратник. Его темные глаза потускнели от недосыпания, а нос облез от солнечного зноя. Ничто не могло удержать Аннунсиату. В секунду она пересекла зал и обняла стройного сына. Он, тоже обнимая ее, повторял: «Мама! О, мама!», и Аннунсиата чувствовала влагу его слез на своих щеках.

– О, мой милый, – воскликнула Аннунсиата со слезами радости, – Ты живой. Слава Богу. Ты не ранен? О Боже, что за гадкий запах! С тобой все в порядке, Карелли?

Карелии не мог говорить, только крепче прижимал ее и глотал слезы, как ребенок, пытаясь через ее плечо улыбнуться Морису. Наконец, его объятия ослабли, и Аннунсиата слегка оттолкнула его от себя, чтобы получше рассмотреть.

– Я знаю, ты вряд ли рад такому возвращению, – после поражения, но мое сердце может вместить только одно. Об остальном я не думаю. Но где Мартин? Он здесь?

Ее взгляд недолгое время блуждал по сторонам. Если бы Мартин был здесь, она бы знала это. Потом она снова посмотрела на Карелли:

– Где он?

Темные глаза Карелли пригвоздили ее к месту.

– Нет, – прошептала она.

Карелли тряхнул головой, удерживая ее руки в своих. Шум в зале куда-то отступил, и ее окружила тишина, так что она слышала биение своего сердца, каждый удар, словно острый укол.

– Нет, Карелли, нет.

– Это случилось у бойни, матушка. В гуще сражения. Я не видел, но мои люди мне рассказали.

– Нет, – снова повторила она. Аннунсиата отрицательно качала головой, кровь, казалось, ударила ей в голову и зашумела, как море – как море у Альдбро, где они расстались. Но не навсегда, не навсегда!

– Он очень храбро сражался. Он бился и после того, как под ним пала лошадь, – продолжил Карелли.

Она снова покачала головой, ничего не желая слушать. Аннунсиата не верила, что бывает такая боль. Голоса гудели и смолкали около нее. Боль в горле не давала ей говорить, и она казалась заточенной в непонятную тишину, где могла видеть только лицо Мартина, изогнутую линию губ, улыбающиеся ей глаза. Темнота нахлынула на нее со всех сторон. Ей что-то говорили, пытаясь привлечь ее внимание, но она не хотела отвечать. Она хотела шагнуть в темноту и тишину к Мартину, прочь от боли, на которую она теперь обречена. Она захотела умереть, чтобы остановить боль.

* * *

Ветреный день марта 1691 года. Холодный день, пыльный ветер, хотя небо бледно-голубое, как яйцо малиновки, говорило о близкой весне. В памяти Аннунсиаты зима осталась смесью сумерек и отблеска огня. Словно калека, она не отходила далеко от огня, и ее слуги обращались с ней, как с больной, тепло укутывали ее от ледяных сквозняков, осторожно передвигались вокруг нее, уговаривали ее поесть. Она мало говорила с ними, едва ли замечая их присутствие. Аннунсиата жила, как привидение в собственном мире, отгороженном от остального ее болью. Ее глаза наполняла непостижимая тайна. После потрясения от смерти Мартина постепенно пришло осознание случившегося, а затем наступило страшное безысходное одиночество. Оно накатывалось на грудь, как валун, каждое утро после пробуждения, и она носила его целый день, пока сон, наконец, не освобождал ее.

Аннунсиата жаждала сна как единственного избавителя от неизлечимой боли. Иногда во сне она видела Мартина и просыпалась со слезами на глазах. В часы пробуждения она только и могла, что вспоминать мельчайшие события, связанные с ним, заполняя свою темноту его образом, что не утешало ее, так как воспоминания переносили ее домой, в Англию, оставленную ею навсегда. Ей не осталось никакой надежды. Даже в смерти она будет разлучена с ним в наказание за их любовь, и она оказалась отлученной не только от своей страны, но и от своей церкви. С ним вместе она бы выдержала изгнание, уехала бы куда угодно и смогла бы жить. Без него изгнание внушало только страх.

Фэнд большую часть зимы спал у ее ног около огня, встряхиваясь только, когда Карелии вытаскивал его на мороз размяться. Для Карелли и Мориса изгнание не было столь ужасно. Оба раньше бывали за границей и у обоих было чем заняться. Морис сохранял жизнерадостность и посвящал себя хору королевской капеллы и созданию оркестра, чтобы исполнять пьесы, сочиненные им в честь короля и королевы. Карелли нашел новых друзей, особенно в лице Бервика. Теперь уже не было нужды отрицать и дальше, что Аннунсиата являлась дочерью принца Руперта. Действительно, по одной только причине, что это перестало храниться в тайне, ее семья могла использовать выгоды королевского происхождения.

Бервик был герцогом и незаконнорожденным сыном короля, Челмсфорд – графом и праправнуком короля. Они сражались вместе в Ирландии и симпатизировали друг другу, а в вынужденном безделье Сен-Жермена их дружба расцвела.

Всю зиму Бервик был частым гостем апартаментов графини Челмсфорд. Как-то само собой он был допущен в ее семейный круг, признан другими ветеранами Ирландской кампании и ветеранами Килликранке, известными как якобиты, потому что на латыни имя их короля звучало Якоб. При мерцающем свете огня голоса то возвышались, то стихали, рассказывая о старых кампаниях, блестящих атаках, отчаянных сопротивлениях и отваге. В рассказах звучал горький юмор. Вспоминались близкие товарищи, павшие в боях. Скучающие и одинокие воины тянулись, подобно Фэнду, к ее очагу, ощущая сочувствие и расположенность, и, хотя графиня редко говорила и казалась совершенно безучастной к тому, что происходило вокруг нее, именно к ней были обращены рассказы.

Вспоминали о войнах против турок, об осадах под беспощадным солнцем пустыни, когда раненые плакали, как дети от того, что их раны становились черными от пирующих на них мух. Для нее рассказывалось о кампании против Монмаусов на западе Англии, когда войско шло через грязь, на каждом шагу проваливаясь в нее по колено. Говорили и о гражданской войне, о лихих кавалерийских атаках под предводительством ее отца, высокого и статного, на белом коне. Говорили о Красавчике Данди из Шотландии, битвах Лаузана в Ирландии.

Подробно рассказывали о смерти ее родных – ее сына Руперта под Седжемуром, кузена Кита под Килликранке, ее брата Дадли Барда под Будой и Мартина у Войн. Она была благородной и прекрасной леди, происходившей из великой воинской семьи, и собиравшиеся ветераны дарили ей свои истории, так как находясь в изгнании и будучи небогатыми, они больше ничем не могли ей помочь. Их голоса, звучавшие постоянно сквозь зиму, служили воображаемым основанием тем фантазиям, в которых она жила. Но вне зависимости от того, понимали они или нет, понимала ли она или нет, она слышала их, и их простосердечная доброта утешала ее израненную душу. Смерть в бою являлась для них обычным делом, и это накладывало на воинов отпечаток святости, а их спокойная отвага проникала в нее.

Но сейчас, этим ветреным весенним днем они уезжали. Они составляли личную стражу короля – сто пятьдесят шотландских якобитов, большинство из которых офицеры. Но король, стремясь поддержать намного большее число изгнанников, совсем не имеющих денег, не мог дальше платить им. Якобиты испросили королевского дозволения оставить службу и записаться как частные лица в армию короля Франции. Король, хотя и с большой неохотой и чувствуя неловкость от того, что его воины вынуждены стать простыми солдатами, отпустил их. Ему ничего не оставалось, как только дать свое согласие. Итак, они вышли на смотр последний раз. Шлемы начищены, мундиры безукоризненно чистые, бороды тщательно подстрижены. Аннунсиата и ее семья стояли позади короля на ступеньках с остальными придворными, а у окон замка толпилась челядь.

Король медленно шел вдоль шеренги, останавливаясь поговорить с каждым воином и записывая имя каждого в записную книжку, чтобы никого не забыть. Упорный пыльный ветер уносил прочь их слова, но выражение их лиц было красноречивым. Затем король вернулся, поднялся по ступенькам, снял шляпу, оставшись с обнаженной головой под холодным солнцем. Лицо короля стало влажным от слез. Он поклонился ветеранам. Те преклонили колени и последний раз отдали ему честь. Потом они поднялись и пошли строем, уже не офицеры, искать свою смерть как чужестранцы в чужой земле, сражаясь за чужого короля.

Неделей позже Карелли разыскивал мать: он хотел обратиться к ней с просьбой. Он нашел ее в своих апартаментах, и впервые она сидела не у камина, а у окна. Правда, ее мысли, казалось, были где-то далеко, и Карелли сомневался, видит ли она сады и реку, но все же он заметил, что с того дня, когда воины ушли, она стала возвращаться к ним. Она выглядела очень бледной и худой, а на щеках были заметны следы слез. Аннунсиата носила черное платье, какое было на ней, когда Кловис читал им письмо от Эдмунда в Морлэнде, оно выглядело слегка потертым. С сожалением он вспомнил время, когда мать не позволяла себе надеть одно и то же платье более трех раз и не хранила его более двух лет. Тут Фэнд тихо заскулил, и она чуть качнула раздраженно головой, потом повернулась и посмотрела на него.