— А что же делает для этого Коммуна?

— Коммуна скоро издаст постановление о том, что на фасаде каждого дома должен быть вывешен список с именами и фамилиями всех его обитателей и обитательниц. Осуществляется мечта древних: окошечко в каждом человеческом сердце, чтобы всякий смог заглянуть и узнать, что там происходит!

— О! Превосходная идея! — воскликнул Морис.

— Насчет окошка в сердце человека?

— Нет, насчет того, чтобы повесить списки на дверях домов.

На самом же деле Морис подумал, что это поможет ему найти незнакомку или хотя бы укажет какой-нибудь след на пути поисков.

— Не правда ли? — сказал Лорен. — Я уже побился об заклад, что эта мера поможет нам выявить сотен пять аристократов. Кстати, сегодня утром в наш клуб явилась депутация волонтёров во главе с нашими ночными противниками, коих я покинул мертвецки пьяными. Они явились с гирляндами цветов и в венках из бессмертников.

— Правда? — рассмеялся Морис. — И сколько их было?

— Тридцать человек, они побрились и вдели по букетику цветов в петлицу. «Граждане клуба Фермопил, — сказал оратор, — мы истинные патриоты и хотим, чтобы союз французов не омрачался недоразумением. Побратаемся снова».

— Ну и?..

— Мы побратались «вторично и повторно», как говорит Диафуарус; соорудили алтарь отечества из стола секретаря и двух графинов, в которые воткнули букеты цветов. Поскольку ты был героем праздника, тебя вызывали три раза, чтобы наградить венком. Но так как ты не отзывался, ибо тебя там не было, а наградить кого-нибудь нужно было обязательно, то венок водрузили на бюст Вашингтона. Вот в каком порядке и каким образом прошла церемония.

Когда Лорен закончил этот рассказ очевидца — по тем временам, в нем не было ничего смехотворного, — на улице послышался шум, раздалась барабанная дробь, сначала вдали, потом все ближе и ближе: били ставший уже обычным общий сбор.

— Что это такое? — спросил Морис.

— Провозглашение постановления Коммуны, — ответил Лорен.

— Я бегу в секцию, — сказал Морис, прыгнув в изножье кровати и позвав служителя, чтобы одеться.

— А я иду спать, — сообщил Лорен, — ведь этой ночью я спал всего два часа из-за твоих бешеных волонтёров. Если не будет серьезных споров в секции — не тревожь меня, если же дойдет до большой драки — пришли за мной.

— А почему ты так сияешь? — спросил Морис, взглянув на собравшегося уходить Лорена.

— Потому что по пути к тебе я должен был пройти по улице Бетизи, а на этой улице, на четвертом этаже есть окно, которое всегда открывается, когда я там прохожу.

— А ты не боишься, что тебя примут за мюскадена?

— Меня… за мюскадена? Меня ведь хорошо знают как настоящего санкюлота. Впрочем, нужно же чем-то жертвовать ради прекрасного пола. Культ родины вовсе не исключает культа любви; наоборот, одно подчиняется другому:

Велит Республика народу

Отныне грекам подражать

И рядом с алтарем Свободы

Алтарь Любви сооружать.

Ну, попробуй освистать меня за это, тогда я объявлю тебя аристократом и тебе так побреют затылок, что некуда будет надеть парик. Прощай, дорогой друг!

Они обменялись сердечным рукопожатием, после чего Лорен ушел, обдумывая, какой букет преподнесет он своей Хлориде.

V

ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ ГРАЖДАНИН МОРИС ЛЕНДЕ

Пока Морис Ленде, наскоро одевшись, направлялся в секцию улицы Лепелетье, в которой, как мы уже знаем, он состоит секретарем, поведаем читателям о прошлом этого человека, способного на душевные порывы, свойственные только сильным и благородным натурам.

Накануне молодой человек, отвечая незнакомке, сказал частую правду: зовут его Морис Ленде и живет он на улице Руль. Можно было еще добавить, что он выходец из той же полуаристократии, к которой относят людей мантии. Его предки еще двести лет назад были в той постоянной парламентской оппозиции, что прославила имена Моле и Мопу. Его отец, добряк Ленде, всю жизнь жаловался на деспотизм, но, когда 14 июля 1789 года Бастилия оказалась в руках народа, он умер от испуга и ужаса от того, что деспотизм сменила воинственная свобода. И сын его, владелец солидного состояния и республиканец в душе, остался один на белом свете.

Последовавшая вскоре Революция застала Мориса в силе и мужской зрелости, какие подобают атлету, готовому вступить в борьбу. Республиканское же его воспитание крепло благодаря постоянному посещению клубов и чтению всех памфлетов того времени. Одному Богу известно, сколько должен был их прочитать Морис. Разумное и глубокое презрение ко всякого рода иерархии, рожденная философией физическая и духовная уравновешенность, полное отрицание всякой знатности, кроме той, что дается личными достоинствами, беспристрастная оценка прошлого, пылкое восприятие новых идей, симпатия к народу, соединенная с глубоким внутренним аристократизмом, — таковы были нравственные устои этого человека. Мы не выбирали его специально: его подарила нам в качестве героя повествования тогдашняя газета, откуда почерпнули мы наш сюжет.

В физическом отношении Морис Ленде был пяти футов и восьми дюймов роста, лет ему было двадцать пять-двадцать шесть, и обладал он мускулами Геракла. Он отличался той красотой, в которой проявляется своеобразие французской породы: чистый лоб, голубые глаза, вьющиеся каштановые волосы, розовые щеки, зубы цвета слоновой кости.

А теперь, описав портрет, расскажем немного о гражданской позиции Мориса.

Морис был если и не очень богат, то, по крайней мере, материально независим, носил известное и уважаемое имя. Он отличался либеральным воспитанием и еще более либеральными принципами. Морис стоял, если можно так выразиться, во главе партии, объединявшей всех молодых патриотов-буржуа. Может быть, у санкюлотов его считали немного умеренным, а в секции — немного надушенным. Но санкюлоты простили его умеренность, увидев, как он разламывает самые суковатые дубины, словно это хрупкий камыш, а в секции элегантность ему простили после того, как он отбросил человека, чей косой взгляд ему не понравился, на двадцать шагов, ударив его кулаком между глаз.

Это сочетание физических, нравственных и гражданских качеств привело к тому, что Морис участвовал в штурме Бастилии, в походе на Версаль. 10 августа он сражался как лев, но в этот памятный день — надо отдать ему должное — он убил столько же патриотов, сколько и швейцарцев: он не хотел мириться ни с убийцей в карманьоле, ни с врагом Республики в красной одежде.

Это он, чтобы убедить защитников дворца сдаться и напрасно не проливать кровь, бросился на жерло пушки, из которой собирался выстрелить парижский артиллерист. Это он первым проник в Лувр через окно, несмотря на огонь, который вели из засады пятьдесят швейцарцев и столько же дворян. И еще до того как он заметил сигнал капитуляции, его страшная сабля успела разрубить более десятка защитников дворца. Затем, увидев, как его друзья убивают пленных, которые бросили свое оружие и умоляли о пощаде, протягивая руки, он принялся яростно рубить своих друзей, что сделало его репутацию достойной славных времен Рима и Греции.

Когда была объявлена война, Морис поступил на военную службу и в звании лейтенанта уехал вместе с первыми полутора тысячами волонтёров, посланных в бой городом, а за ними каждый день должны были отправляться следующие полторы тысячи.

В первом же бою, при Жемапе, он был ранен: пуля, пробив стальные мышцы его плеча, засела в кости. Представитель народа, знавший Мориса, отослал его в Париж на поправку. В течение месяца, терзаемый лихорадкой, он корчился от боли, но в январе уже был на ногах и возглавлял — если не формально, то фактически — клуб Фермопил, то есть командовал сотней молодых людей, выходцев из парижской буржуазии, вооруженных и готовых противостоять любой попытке, предпринятой в пользу тирана Капета. Морис, гневно сдвинув брови, бледный, с расширившимися глазами, с сердцем, сжимавшимся от странного чувства ненависти в душе и жалости в сердце, присутствовал с саблей в руке при казни короля и был, может быть, единственным, кто в толпе молчал, когда голова этого потомка Людовика Святого удала, а душа вознеслась на небо. И только после казни он поднял вверх свою страшную саблю. Все его друзья кричали: «Да здравствует свобода!», не замечая, что на этот раз, как исключение, его голос не присоединился к их крикам.

Вот каков был этот человек, который направлялся утром 11 марта на улицу Лепелетье и которого мы постараемся доказать более зримо, останавливаясь на всех подробностях его бурной жизни, характерной для той эпохи.

К десяти часам Морис пришел в секцию, секретарем которой он был.

Волнение там было сильным: обсуждался вопрос о том, чтобы направить в Конвент обращение с требованием пресечь жирондистские заговоры, и с нетерпением ждали Мориса.

Много говорили о шевалье де Мезон-Руже, о смелости, с которой этот упорный заговорщик во второй раз вернулся в Париж, где за его голову — и он знал об этом — была Назначена большая сумма. С этим возвращением связывали попытку освобождения королевы, совершенную накануне в Тампле, и каждый выражал свое негодование и свою ненависть к предателям и аристократам.

Но, вопреки всеобщему ожиданию, Морис был мягок и молчалив; он искусно сформулировал воззвание, сделал за три часа всю свою работу, спросил, закончено ли заседание, и, получив утвердительный ответ, взял шляпу, вышел из клуба и направился на улицу Сент-Оноре.

Когда он пришел туда, Париж показался ему совсем другим. Он вновь увидел угол Петушиной улицы, где ночью перед ним предстала прекрасная незнакомка, отбивающаяся от волонтёров. Потом он дошел до моста Мари той же дорогой, что и накануне, останавливаясь там, где их задерживали патрули, вспоминая разговор с незнакомкой, как будто улицы могли сохранить эхо слов, которыми они обменивались. Сейчас, в час дня, при свете солнца, воспоминания прошедшей ночи оживали на каждом шагу.