— Не будем исключать никого, — грустно сказал он. — Увы, женщины, ставшие врагами нации, уже сегодня достаточно наказаны, как мне кажется.

— Вы говорите об узницах Тампля? Об Австриячке, о сестре и дочери Капета? — спросил Диксмер такой скороговоркой, что лишил свою фразу всякого выражения.

Моран побледнел в ожидании ответа молодого республиканца, и если бы можно было это видеть, мы бы сказали, что ногти его вот-вот прорежут борозду у него на груди, настолько глубоко они в нее впились.

— Да, я говорю именно о них, — пояснил Морис.

— Как! — сдавленным голосом сказал Моран. — Так это правда, что о них говорят, гражданин Морис?

— А что говорят? — спросил молодой человек.

— Что с ними подчас жестоко обращаются как раз те, чей долг их защищать.

— Есть люди, — сказал Морис, — недостойные имени человека. Есть трусы, которые отроду не сражались, и им необходимо мучить побежденных для того, чтобы убедить самих себя в том, что они победители.

— О! Вы совсем не из таких людей, Морис, в этом я уверена! — воскликнула Женевьева.

— Сударыня, — ответил Морис, — я, человек, что сейчас с вами говорит, нес караул у эшафота, на котором погиб покойный король. У меня в руке была сабля, и я стоял там, чтобы этой рукой убить каждого, кто захотел бы спасти его. И тем не менее, когда он проходил мимо меня, я невольно снял шляпу и, повернувшись к своему отряду, сказал: «Граждане, я вас предупреждаю, что изрублю всякого, кто посмеет оскорбить бывшего короля!» Пусть кто-нибудь посмеет сказать, что слышен был хоть один-единственный возглас из рядов моей роты. И опять-таки именно я собственноручно написал первое из десяти тысяч объявлений, которые были расклеены по Парижу, когда король возвращался из Варенна: «Кто поклонится королю — будет бит; кто оскорбит его — будет повешен». Итак, — продолжал Морис, не замечая, какое потрясающее впечатление произвели его слова, — я в достаточной мере доказал, что являюсь настоящим и искренним патриотом, что ненавижу королей и их сторонников. И я заявляю, что невзирая на мои взгляды — а они не что иное, как глубокие убеждения, — невзирая на мою уверенность в том, что на Австриячке лежит добрая доля вины в несчастьях, опустошающих Францию, — никогда, никогда ни один человек, кто бы он ни был, будь то даже сам Сантер, не оскорбит бывшую королеву в моем присутствии.

— Гражданин, — перебил его Диксмер, покачав головой, как сделал бы человек, не одобряющий подобной смелости, — знаете, вам нужно быть очень уверенным в нас, чтобы говорить подобное в нашем присутствии.

— Я могу сказать это и перед вами, и перед кем угодно, Диксмер. Еще добавлю: она, может быть, погибнет на том же эшафоте, что и ее муж; но я не из тех, кому женщина внушает страх, и я всегда буду щадить тех, кто слабее меня.

— А королева, — робко спросила Женевьева, — показывала ли она как-нибудь, господин Морис, что ценит эту деликатность, с которой далеко не привыкла?

— Узница неоднократно благодарила меня за проявленное к ней уважение, сударыня.

— Выходит, она с удовольствием ждет, когда же наступит ваше дежурство?

— Надеюсь на это, — ответил Морис.

— Тогда, стало быть, — произнес Моран, дрожа, как женщина, — поскольку вы признаетесь в том, в чем теперь уже никто не признается, то есть в великодушии сердца, значит, вы не преследуете и детей?

— Я? — воскликнул Морис. — Спросите у подлеца Симона, сколько весит рука муниципального гвардейца, в чьем присутствии он посмел бить маленького Капета.

Этот ответ вызвал за столом Диксмера непроизвольное движение: все собравшиеся почтительно встали.

Только Морис продолжал сидеть и даже не подозревал, что явился причиной этого порыва восхищения.

— А в чем дело? — удивился он.

— Мне показалось, что звали из мастерской, — ответил Диксмер.

— Да, да, — отозвалась Женевьева, — мне тоже так показалось, но мы ошиблись.

И все снова заняли свои места.

— Так, значит, гражданин Морис, — сказал Моран дрожащим голосом, — вы и есть тот муниципальный гвардеец, о котором столько говорили, тот, кто так благородно защитил ребенка?

— А разве об этом говорили? — спросил Морис с почти величественной наивностью.

— Вот оно, благородное сердце! — воскликнул Моран, поднимаясь из-за стола, чтобы не выдать себя, и удаляясь в мастерскую, как будто там его ждала срочная работа.

— Да, гражданин, об этом говорили, — ответил Диксмер, — и должен сказать, что все мужественные и благородные люди восхищались вами, даже не зная вас.

— И оставим его неизвестным, — добавила Женевьева. — Это была бы очень опасная слава.

Итак, в этот необычный разговор каждый, сам того не зная, внес свою лепту героизма, самопожертвования и чувствительности.

Прозвучал в нем даже голос любви.

XVII

ПОДКОП

Когда вставали из-за стола, Диксмеру доложили, что в кабинете его ожидает нотариус. Он извинился перед Морисом (именно так обычно он с ним и расставался) и направился к ожидавшему его посетителю.

Речь шла о покупке небольшого дома на Канатной улице, напротив сада Тампля. Впрочем, Диксмер приобретал скорее место, а не дом: имевшаяся там постройка была полуразрушена, и он намеревался ее восстановить. Владелец не стал затягивать сделку. В то же утро нотариус встретился с ним, и они сошлись на девятнадцати тысячах пятистах ливрах. Оставалось только подписать соответствующий документ и выдать условленную сумму. Владелец должен был полностью освободить дом в тот же день, а на следующий — мастеровые должны были приступить к его реставрации.

Когда договор был подписан, Диксмер и Моран вместе с нотариусом направились на Канатную улицу, чтобы тотчас же осмотреть новое приобретение: ведь они покупали дом без предварительного осмотра.



Это строение было расположено примерно там, где сейчас находится дом № 20; было оно четырехэтажное, с мансардой. Нижний этаж раньше сдавали виноторговцу, поэтому под домом находились великолепные подвалы.