– Я должна подумать. Я должна подумать об Энни, о тебе и о нем.

– С нами будет все в порядке. Мы все равно останемся семьей, мама.

– О, Боже мой! – воскликнула Линн.

– Это будет ужасно для тебя, но тебе надо это сделать. Юдора сказала, что это было ужасно.

Линн подняла руку, призывая ее к молчанию. Внезапно возникшая в памяти сцена с Брюсом нынче днем, снова охватившее ее чувство потрясения, вызвали у нее этот возглас. Если бы Эмили это узнала! Если бы Роберт это узнал! И по какой-то странной причине она хотела бы, чтобы он узнал и ему бы стало больно, и его гордость была бы уязвлена, и он был бы поражен в самое сердце и истек бы кровью.

Она успокоилась.

– Я отвезу тебя в аэропорт Кеннеди завтра утром. Ты позвонила Энни в лагерь, чтобы попрощаться?

– Нет, я позвоню ей, когда приеду на место. И я буду часто писать. Я так буду беспокоиться обо всех вас, мама.

– Тебе не следует беспокоиться. Я хочу, чтобы ты сосредоточилась на том, что ты будешь делать. Я хочу, чтобы ты видела себя в белом халате в качестве доктора Фергюсон, со стетоскопом на шее. – И Линн заставила себя улыбнуться. Затем она подумала о чем-то еще. – Ты будешь разговаривать со своим отцом? Я уверена, его гнев уляжется, дай ему только время. И он останется твоим отцом, который тебя любит, что бы там ни было.

Когда они прикрыли за собой дверь детской, свет из гостиной блеснул в мокрых глазах Эмили.

– Только дай мне тоже немного времени, – сказала она, – и тогда я буду разговаривать.

Знакомый запах табака спускался по лестнице сверху вниз. Должно быть, Роберт курил свою трубку. Даже не глядя, Линн знала, что он сидит в угловом кресле у окна, предаваясь размышлениям в скупом свете единственной лампы в комнате, наполненной тенями, и мысли его тоже нерадостны. На площадке лестницы она заколебалась; часть ее существа хотела пойти к нему и сказать, в так называемой «цивилизованной манере», – что-нибудь такое же жестокое, как прекращение семейной жизни, начавшейся страстью и полным доверием, независимо от того, какими бы прекрасными словами это ни называть, а закончившейся ни чем иным, как полным опустошением, – что она так больше не может. Но другая ее часть знала, что эта ее попытка вызвала бы протест, извинения и заверения, а затем и слезы – с ее стороны – и, может быть, еще более неистовый взрыв. В чем можно быть теперь уверенным? Поэтому она повернулась и пошла спать.

Каждый ее мускул, каждый нерв были напряжены. Сна не было ни в одном глазу. Ее ухо жадно ловило каждый звук, шуршание проезжающих автомобилей, далекий шум самолета и скользящие шаги ночных туфель Эмили из ванной в ее комнату. Очевидно, она думала о завтрашнем отъезде, о последних поцелуях, о том, как она отдаст посадочный талон служителю аэропорта, о том, как ее конский хвост и красная нейлоновая сумка через плечо исчезнут в глубине коридора, ведущего на посадку.

– Я не буду плакать, – сказала Линн вслух. – Я должна проводить ее в бодром состоянии.

И она напомнила себе, что Эмили знает о жизни в два раза больше, чем она знала в ее возрасте.

Щелкнула, закрывшись, раздвижная дверь, когда Роберт привел Джульетту в дом. Через минуту они поднялись вверх, собака с позвякивающим ошейником и Роберт, тяжело и мрачно ступая. Его походка всегда выдавала его настроение, и она знала, что будет дальше: он сядет в темноте и будет говорить.

Он начал:

– Прости меня за сегодняшнее утро, Линн. Это было отвратительно, и я это понимаю.

– Да, так и было. Действительно, отвратительно, и, пожалуй, это даже трудно назвать таким словом.

Вероятно, он ожидал, что она скажет еще что-нибудь, по-видимому, взяв себя в руки, ожидая вспышку ярости с ее стороны, к которым он уже привык, он не мог знать, что она была выше отчаянной ярости, намного выше, что она пришла к трагическому решению.

Тяжело дыша, он снова заговорил:

– Это все из-за Эмили. Я не думаю, чтобы я когда-нибудь был так сильно подавлен. Это сломало меня, Линн. Именно это меня подстегнуло. Я был вне себя. Это мое единственное оправдание.

Да, подумала она, это твое единственное и обычное оправдание. А когда ты не мог найти причину, почему ты был «вне себя»? Это никогда не было твоей виной, но всегда был виноват кто-нибудь другой, чаще всего я.

– Ты не собираешься что-нибудь сказать? Накричи на меня, если хочешь. Но постарайся меня тоже понять. Пожалуйста, Линн, пожалуйста.

– Я не в том настроении, чтобы кричать, у меня был ужасный день.

– Извини, – вздохнув, сказал он. – Я предполагаю, нам надо признать, что Эмили переживет свою ошибку. Что еще нам остается делать? Что ты думаешь?

– Я слишком устала, чтобы думать.

Да, но завтра она зальется слезами. Будет плакать об Эмили, о тех волнениях, которые бросили ее в объятия Брюса, и будет оплакивать крушение своей семьи, которая была центром и смыслом ее жизни.

– Может быть, я смогу сообщить тебе хорошую новость, чтобы хоть частично компенсировать все остальное, – сказал Роберт, и его голос был почти умоляющим. – Сегодня прилетел Монакко. Он сказал, мне, что они отправят меня за океан сразу в начале года.

И он снова ждал, на этот раз, без сомнения, каких-либо признаков энтузиазма или поздравлений, но когда ничего этого с ее стороны не последовало, он закончил, дав своему энтузиазму прорваться наружу.

– Я думал, что я могу поехать на месяц или два раньше вас и все подготовить. У них очень удобные дома с садом позади, очень приятные. Разумеется, нам необходимо будет привезти мебель. К тому времени, когда ты приедешь с Энни и Бобби, я все там расчищу и приготовлю. И может быть, к тому времени Эмили могла бы… – Он замолчал.

– Я устала, – повторила Линн, – я действительно хочу спать.

– Да, да.

Он включил ночник и спокойно начал раздеваться. Но его слишком распирало, чтобы он смог долго молчать, он дрожал, как провод под высоким напряжением.

– Я также подумал, что мы можем сдать наш дом. Мы ведь не собираемся остаток нашей жизни провести в Европе, и мы можем захотеть вернуться сюда. Все вещи можно сдать на склад. Что ты об этом думаешь?

– Замечательно.

Отъезд Эмили «сломал» его, но вот он уже как ни в чем не бывало строит свои радужные планы. По-моему, это называется «видеть вещи в перспективе», подумала Линн. Я злая. Я злая.

– Ты знала, что наше правительство финансирует программу обучения банкиров в Венгрии, так чтобы они усвоили методы инвестиции? У них нет персонала. Нет квалифицированных бухгалтеров, лишь горсточка на всю страну. Для нас просто удивительно, насколько они невежественны в этой области. Ведь целое поколение жило при коммунизме!

Постель скрипнула, когда Роберт лег на нее. Он так близко придвинулся к Линн, что она могла чувствовать запах его лосьона после бритья. Если он до меня дотронется, подумала она, вздрогнув, если он тронет мою грудь, если он меня поцелует, я ударю его. Меня больше ничем не обманешь. Я буду вспоминать, как моя голова ударялась о стену. Я вспомню сегодняшний день с Брюсом. Нет… нет, я не хочу это вспоминать.

– Спишь? – прошептал Роберт.

– Если бы ты меня не разбудил, я бы уже спала.

– Прости меня, – извинился он и отвернулся. Да, завтра она будет рыдать, она будет оплакивать крах, потерю главного смысла своей жизни. Она даст волю своему горю, которое взрывается внутри маленькой клетки из ребер, где находится ее сердце, и даст ему вырваться наружу, чтобы закачались стены этого дома.

А затем она как-нибудь постарается взять себя в руки и будет продолжать жить. Если Джози смогла смотреть смерти в глаза со спокойной отвагой, она, Линн, без сомнения, сможет смотреть в глаза жизни.

На третий день Джози умерла. На четвертый день они провожали ее на кладбище. День был такой, как любила Джози: воздух был нежен после недавнего дождя, низкие жемчужно-серые облака и запах мокрой травы, поднимающийся от могил. Почти машинально Линн читала ничего не значащие для нее имена и надписи: «Любимая жена», «Дорогой отец». Как же простые прилагательные могут выразить невыносимую боль и бесконечную утрату?

И постоянно, постоянно набегают образы, проливной дождь омывал катафалк, когда они ехали на похороны ее матери через весь город в сторону холмов на кладбище; белые цветы на маленьком гробу Кэролайн…

– Поразительно, – прошептал Роберт, когда толпа собралась. – Все сотрудники из офиса здесь. Половина городского клуба тоже, а они даже не были его членами.

– У Джози были друзья, – сказала Линн. – Ее с Брюсом любили все.

С ее языка соскочило имя Брюса. Она вздрогнула и побоялась на него смотреть. Он выглядел как семидесятилетний старик, как приговоренный к смерти.

– Мое сердце, моя правая рука, – услышала она, как он сказал в ответ на чьи-то соболезнования.

– Я знаю, что это для тебя означает, – прошептал Роберт.

– Как ты можешь знать? Ты ведь никогда ее не любил. Она вызывала в тебе возмущение.

– Ну, она тебя любила, и, в конце концов, я могу это оценить.

С небольшого холма со стоянки народ валил валом: это были люди всех типов, возрастов и цвета кожи; рабочие и бедняки, все, кто когда-либо обращался к Джози и кому она помогла, кого она утешила, – все помнили ее.

Голоса были приглушены, все было приглушено – ворох чайных роз в гробу, даже простые слова молитвы, несущей благословение жизни Джози и ее памяти, которая осталась у тех, кто ее любил.

Короткая поминальная служба закончилась. Слишком потрясенная, чтобы плакать, Линн смотрела вверх на деревья, куда слетелась стая ворон. Повернув голову, она встретилась взглядом с Томом Лоренсом.

«Если тебе потребуется помощь, – посоветовал ей Брюс, – обратись к Тому Лоренсу».

«Я знаю женщин насквозь, – сказал ей как-то Том. – Вы же съедите себя живьем из чувства вины, если только когда-нибудь…»

Но Роберт взял ее за руку, говоря: