Майю захлестнул поток гнева.

– Что ты знаешь о любви? – бросила она.

Теперь настала очередь Ричарда опустить взгляд и продолжить смущенно теребить шляпу.

Возможно, это был подходящий момент для рассказа об индианках с черными как смоль волосами, о волшебных сомалийках с огромными темными глазами и бархатистой коричневой кожей, похожих на оживших каменных красавиц древних египтян, обо всех женщинах, что он ласкал на разных континентах, надеясь забыть о другой любви. Старой любви, которая все же была слишком юна и обладала слишком большой силой, опьяняющей его и для него губительной, как алкоголь, опиум, гашиш и все наркотики, испробованные им за жизнь.

Но вместо этого Ричард Фрэнсис Бертон снова надел шляпу и натянул ее поглубже на лоб, спрятав под тенью от полей глаза.

– Знаешь, – резко сказал он, – мужчины в поисках истока реки на самом деле ищут другой исток, исток того, чего им до боли не хватает. Хотя и знают, что никогда не найдут.

Он молча отвернулся и не спеша пошел по широкой улице, опустив руку в карман штанов и подзывая повозку.

Майя смотрела ему вслед. Ее била неудержимая дрожь. Она ненавидела Ричарда. Своими словами он всегда попадал в самое больное место и немедленно оставлял ее с ними наедине.

7

Младший лейтенант медицинской службы Джонатан Гринвуд пытался согреть дыханием окоченевшие пальцы, разминал и массировал их, чтобы они обрели чувствительность.

В последние дни столбик термометра пополз вверх, и более мягкая погода подарила солдатам надежду, что ужасная, смертоносная зима скоро закончится. Хотя земля из-за оттепели превратилась в топкую грязь – сапоги увязали за несколько шагов. Едва подсохла почва, Джонатан при каждом удобном случае шел за пределы лагеря размять ноги и подышать свежим воздухом. Во время прогулок по холмам он узнал, каким красивым, зеленым и сочным краем были окрестности Севастополя до войны, пока не вырыли здесь окопы и не вырубили леса ради древесины и топлива. До появления полевых укреплений, выброшенного из военного лагеря мусора, братских могил и воронок от гранат и снарядов. Но вечный цикл времен года, неподвластный влиянию людей, разразился весной и украсил голые поля крокусами, тюльпанами и гиацинтами. Любуясь неуместными цветными пятнами среди безнадежности запустения, Джонатан с трудом сдерживал слезы – проснулись чувства, которые он давно считал умершими. Пусть и притупленные страданием, ставшим неизменной частью его жизни, напоминавшей дантовские видения ада и чистилища. Джонатан бережно выкопал руками клубни желтого крокуса и еще не распустившегося гиацинта, взял их с собой в палатку и посадил в жестянку с песком и камнями. Сегодня раскрылись первые бутоны гиацинтов, небесно-голубые звезды, похожие на глаза Эмми. Они дарили пьянящий сладкий аромат, аромат надежды – надежды на новую жизнь после войны. Надежды, похожей на тонкую, хрупкую соломинку, потому что два дня назад погода опять резко переменилась. Вершины вокруг Севастополя вновь оделись снегом и льдом, и на них обрушилась такая густая метель, что нельзя было различить соседнюю палатку, а сугробы в лагере были сегодня по три фута в высоту.

Огонь в печи медицинской палатки горел днем и ночью, и под отпущенной рыжеватой бородой у Джонатана пылали щеки. От постоянного холода не спасала даже куртка на кроличьем меху. А ведь палатки врачей относились к улучшенным жилищам: на походных кроватях лежали водонепроницаемые простыни, табуретками служили перевернутые корзины из-под картофеля, а земляной вал вокруг центрального столба посередине, на котором висело полотенце, также использовался в качестве сидячего места. Лежащая на боку бочка служила шкафом для одежды, а сундук – комодом. Раньше у них была такая роскошь, как складные стулья и стол – теперь Джонатан на нем сидел.

Последнее письмо Майи смутило его только после третьего прочтения. Сестра писала, как всегда, воодушевленно, но в радостных строках появился какой-то новый оттенок усталого смирения, прежде ей несвойственный. Кажется, у любимой сестренки в Адене не все в порядке, и это беспокоило Джонатана – больше всего на свете он хотел счастья Майи. Возможно, она и сама не подозревала, что в письме прозвучали эти интонации, и поэтому сочинять ответ было еще сложнее. Он знал, какой упрямой бывает Майя, если расспрашивать ее о чем-нибудь неприятном. Джонатан поколебался, раздумывая, не написать ли сперва Эмми, но потом все-таки решил начать с письма сестре. Он нежно провел кончиками пальцев по фотографиям, лежащим перед ним на столе, как делал всегда, прежде чем написать любимым людям, – фотография семьи, та самая, что сопровождала его в Индию, и фотография Эмми, подаренная на Рождество. Он еще раз согнул и разогнул пальцы, прежде чем взялся за перо, окунул его в чернильницу и начал писать.

Севастополь, 22 февраля 1855


Любимая сестренка,

похоже, самое страшное уже позади, хотя зима не хочет сдаваться так легко. Заболевших с каждым днем все меньше, у нас есть топливо, и хотя наше меню в основном состоит из консервированной моркови и гороха или черствого хлеба с джемом, мы не голодаем. Зато кофе у нас в избытке – с хорошей порцией бренди он здорово поддерживает жизненные силы! У нас здесь уже несколько дней как весна, ты…

Джонатан удивленно воззрился на чернильную полосу, перечеркнувшую половину листа – от сильного давления перо вспороло бумагу. В ту же секунду перо, сделав широкую дугу, пролетело через палатку, руку свело судорогой, и Джонатан согнулся от невыносимо острого приступа боли. Судорога сбросила его со стула, он с глухим ударом повалился на пол. И жадно ловил ртом воздух, чувствуя, что задыхается, что каждый мускул его тела готов вот-вот лопнуть. «Майя, – вспыхнуло в его пронзенном болью мозгу, – мне нужно еще рассказать тебе про подснежники… И Эмми… Эмми…» Потом он лишился чувств, но тело его дергалось и выгибалось, извергая содержимое желудка и всю жидкость, что была в организме.

* * *

Глаза у Майи загорелись, затем настороженно вспыхнули и потухли – в руках она держала письмо полевой почты, отправленное три недели назад, но конверт был подписан чужим почерком. Предчувствуя дурное, она открыла его и трясущимися пальцами развернула бумажный лист.

Уважаемая миссис Гарретт.

Мы узнали Ваш адрес из личной корреспонденции Вашего брата. Считаем своим долгом, к нашему величайшему сожалению, сообщить Вам, что лейтенант медицинской службы Джонатан Алан Гринвуд, 17 июня 1826 года рождения, отдал свою жизнь при исполнении обязанностей перед короной и родиной… Умер 23 февраля сего года… Холера… Его бренные останки преданы русской земле… Наши искренние соболезнования.

Подписано бригадным генералом Джорджем Баллером, Стрелковая бригада, Севастополь.

Строчки заплясали у Майи перед глазами, исчезая там, куда капали слезы и где размывались чернила. Она сделала несколько неверных шагов и упала, как подкошенная, и вокруг закружилось бунгало. Майя не знала, что может так плакать…

Такой и нашел жену вечером Ральф – скорчившись на полу, она то прижимала к груди смятый лист бумаги, то смотрела на него покрасневшими, опухшими от слез глазами, смотрела и как будто не видела.

– Он умер, – прошептала она охрипшим от плача голосом. – Джонатан. Он умер. – Дрожащей рукой она протянула ему извещение, будто умоляла защитить ее от этой боли. Ральф побледнел, на ощупь отыскал стул, притянул его и медленно сел, словно не доверяя миру предметов. Он торопливо расправил бумагу и долго вглядывался в скупые строчки. Очень долго.

Он потер себе подбородок и щеки и протянул руку, чтобы погладить жену по плечу, но рука так и застыла в воздухе, а потом безвольно легла на колено. Чуть погодя Ральф отдал Майе письмо.

– Он хотя бы успел стать героем, – проговорил он надтреснутым голосом и с горечью уронил: – Чего мне не суждено.

Майя посмотрела на него, и внутри у нее что-то оборвалось.

Она не взяла письма, оно упало на пол. Ральф вяло поднялся на ноги и побрел к двери. Помедлил, словно хотел повернуться к жене и что-то сказать, но передумал и молча вышел. У Майи сами собой закрывались глаза: она услышала только, как хлопнула за ним дверь.

Последующие дни и недели Майя жила, погруженная в глухой мрак. Ее часами терзала боль, выливаясь потоками слез, пока ей не начинало казаться, что она выплакалась за всю жизнь, что ей еще предстоит. Тогда она, отупевшая, сидела в углу или просто лежала, вытянувшись на кровати, остановив взгляд на потолке. Она чувствовала себя опустошенной, лишенной всяческих чувств, почти мертвой. Невозможно поверить, что больше нет Джонатана, ее брата, который всегда был рядом, сколько она себя помнила. Он всегда и во всем ее поддерживал, несмотря на вечное его подтрунивание. И хотя Ральф заботился о жене, приносил ей чай или фрукты, сидел рядом и держал за руку, пока под ласковые уговоры она не проглатывала и то и другое, Майя получила той весной незабываемый урок: некоторые мужчины не переносят, когда в их присутствии кто-то страдает настолько, что забота и поддержка ничем не могут помочь. Особенно в те моменты, когда они сами скорбят по другу или упущенным возможностям и находят утешение только у барной стойки. К таким мужчинам относился Ральф Гарретт.

Лишь через много дней в сознание Майи пробралась мысль, что она не одинока в своей утрате. Она вспомнила о родителях, сестре, невесте, которые должны были испытать не меньшее, а возможно, и куда более тяжелое горе. Но всякий раз, когда она садилась за пустой лист почтовой бумаги, ей не хватало слов, а перо дрожало и выскальзывало из ее слабых пальцев. Как она могла утешать, если сама не могла утешиться? С чего начать, как вновь сблизиться с семьей? Сейчас это казалось куда вероятнее, чем в предыдущие месяцы, но и гораздо сложнее.

В конце апреля, больше пяти недель спустя после того извещения из Севастополя, Майя вновь в отчаянии подбирала слова, чтобы наладить контакт с родителями. Но всякий раз, как она пыталась заговорить о большой потере, фразы начинали казаться ей фальшивыми и сухими, в ней поднималась новая волна боли и не позволяла писать дальше. Злясь на собственное бессилие, она бросила перо и уронила лицо в ладони. Им даже негде его оплакать… Она резко подняла голову, вспомнив Башню молчания, куда водил ее в октябре Ричард. Их прогулка стала то ли дурным предзнаменованием, то ли непреднамеренным предчувствием.