Нэнси неожиданно зевает и начинает выпутываться из-под одеяла.
— Заболталась я с вами. Все-таки пойду досыпать. Вер… ты ему теплого молока дай. С медом. Там есть свежее, в холодильнике, Иван вчера купил. А мед на полке в шкафу. Ну, найдешь.
В голосе моей беспечной подружки я неожиданно слышу материнские интонации, и, чувствуя комок в горле, улыбаюсь.
— Ага, спасибо, солнце. Я найду. Спи.
Нэнси забирается под бок к Ивану — слышно, как она умащивается на своих алых простынях, распихивая по сторонам подушечки в форме сердец.
— Пойдем вниз, Тош, — говорю я шепотом. — Пусть они спят. Я тебе, правда, молока, что ли, подогрею.
Я совершенно не расчитываю на ответ: когда мой упрямый мальчик молчит — он молчит, однако Тошка вдруг хрипло, точно с трудом подбирая слова, произносит:
— Я не могу есть. И не буду.
Какая-то ветка с тихим стуком ударяет в стекло. Тошка поворачивает голову, и я вижу его острые азиатские скулы, прищуренные, как будто от сильной боли, глаза, чистую линию лба с упавшей прядью длинных черных волос.
Обычно я с ним не спорю. Но тут во мне внезапно просыпается удивительно ясная и решительная сила. Откуда-то я знаю, что должна сейчас настоять на своем.
— Нет. Теплое молоко — это не еда. И ты его выпьешь, любовь моя. Пойдем. А потом ты поспишь, а я тебя подержу. И, если что, поймаю.
Я даже не удивляюсь, когда Тошка подчиняется. Мы медленно спускаемся вниз, он выглядит слегка заторможенным и покорно садится за стол в кухне, на то же самое место перед окном, где сидел в тот раз, и ждет, пока я подогреваю молоко и достаю из шкафа банку с медом.
Разбалтывая тягучий золотистый мед в теплом молоке, я стою к Тошке лицом, чтобы ни на минуту не оставить его без присмотра. У него сейчас такой беспомощный, такой отсутствующий вид — кажется, что он не сможет удержать в руках тяжелую керамическую кружку. Мне хочется напоить его, как ребенка. Дурацкое желание — он все равно мне этого не позволит.
И вдруг что-то неуловимо меняется — как будто мягкий свет лампы внезапно начал светить под другим углом.
Что-то происходит вокруг: я вижу туман, сгущающийся по углам, туман, клубящийся за стеклом, как в прошлый раз, я слышу ветер, который пролетает по обнаженным веткам в саду, вызывая странные звуки, китайская звенелка на ветке старого вяза издает мелодичный звон, ее полые трубки выдыхают что-то похожее на мелодию… я слышу голос. Совершенно определенно, я слышу голос. Слов не разобрать, но они там есть. Тошкины глаза не отрываются от черного окна. Он как будто ждет чего-то.
— Слышишь? — его губы шевелятся почти незаметно. — Она поет.
Я не понимаю, о ком он говорит. О той женщине за стеклом? Он что-то знает о ней?..
Мне страшно. Этот страх ничего общего не имеет ни со страхом смерти, ни со страхом каких-то обыденных вещей — молнии, собак, маньяков. Это поднимающийся откуда-то снизу темный, одуряющий страх неминуемой потери, потери большей, чем потеря жизни, здоровья, любви, рассудка…
Молоко. Моему мальчку нужно выпить теплого молока.
Мне кажется, что я ступаю по гамаку, подвешенному в тумане. Только синяя керамическая кружка в моих руках связывает меня с реальностью. Я держусь за нее, чтобы не провалиться в черную бездну, разверстую под ногами, и она держит меня на весу, эта кружка с молоком. У меня больше нет тела. Я превращаюсь в пятно света, центр которого — в этой синей кружке, наполненной живым теплом и дрожащим золотом.
— Пей, — шепчу я, и сама не слышу своего голоса. Моя рука, прозрачная, как туман, подносит кружку к Тошкиным губам. Я не чувствую ее, я вижу ее со стороны. — Пей, мой маленький. Сейчас ты уснешь.
Как будто издалека, я смотрю, как молоко проливается и течет по смуглому подбородку с ложбинкой, тонкой струйкой сбегает на темную столешницу, как медленно-медленно движется Тошкино горло — глоток… еще глоток… Его черные прямые волосы спадают на глаза. Я протягиваю руку, но почему-то не могу их коснуться. Я далеко, и могу только смотреть на него, на его веки, закрашенные бессонницей, на тени от ресниц, нежную линию щеки, неуловимо смягчившуюся вдруг — наверное, так падает свет.
Он засыпает прямо за столом, положив голову на руки, а я чувствую, что умираю, — клубящийся туман в углу гложет мне сердце и вытягивает душу. Я хочу встать и заслонить Тошку от этого тумана, но не могу пошевелиться.
— Не трогай его, — шепчу я непослушными губами, губы онемели и почти не движутся. — Не трогай его, не надо!..
Она больше не поет, но голос звучит вокруг, он звучит и во мне, протяжный тоскливый стон, невыносимый стон. Это продолжается целую вечность.
Мне не больно, мне просто страшно тяжело, сердце бьется через раз, и в его биении нет никакого ритма, сплошной разнобой, голова кружится, как от потери крови, я не могу шевелиться, я даже не понимаю, где я: стою, сижу, лежу?.. В голове тот же клубящийся туман, что вокруг, я не могу думать, все слова и мысли исчезли, осталось только ощущение тягостной муки и покорного ужаса — наверное, так себя чувствуют грешные души в аду.
Я чувствую, как вздрагивает Дом, точно испуганное животное, мне жаль его, но это ощущение проходит краем по поверхности, потом и оно исчезает. Остается только запредельная тоска.
Я не сплю, и это не кошмар, но я больше ничего не вижу, кроме облака ледяного тумана, колышущегося у стены. Его клочья тянутся к столу, где спит мой мальчик, безнадежным отчаянным жестом пытаются дотянуться до него.
Ледяной туман у меня в груди. Я сама становлюсь этим облаком. Это я тянусь к Тошке изо всех сил, это я не могу прикоснуться к нему, это я корчусь у стены, лишенная тела и дара речи…
И тут мое сердце делает болезненный скачок, и по щекам начинает градом течь соленая влага — в какой-то момент мне кажется, что это кровь, но это слезы, слезы.
— Бедная, — шепчу я, — я поняла… я скажу ему, обещаю тебе, я скажу ему…
Тошка спит за столом, и, кажется, ему ничего не снится.
Глава 6
Пообещать было легко… наверное. Но наутро я ощутила себя попавшим в ловушку зверьком. Все, что случилось ночью, казалось мне бредом воспаленного воображения, следствием бессоницы и страха. Я перестала верить себе и доверять своему рассудку. Возможно, я все-таки рехнулась, — говорила я себе, и злилась на себя, и у меня тряслись руки, и в итоге я разбила пару тарелок, и Нэнси на меня шипела и плевалась ядовитой слюной. Ну, правильно — я была невыносимо неуклюжей, все реакции у меня замедлились, и все, на что я была способна, это залиться слезами в ответ на выговор Нэнси.
— У тебя что, месячные? — буркнула моя добрая подруга, собирая осколки в совок. — Что ты рыдаешь?.. Ну, ладно… Ну, Вера… Перестань.
Она высыпала осколки в ведро и обняла меня. И тут я совсем раскисла и зарыдала чуть ли не в голос. Иван, спокойно пивший чай, смущенно улизнул на веранду, захватив с собой сигареты.
— Ну-ну, — бормочет Нэнси и тихонько гладит меня по спине. — Подумаешь, тарелки… дело-то житейское… Ну, Вера. Ну, блин, перестань, а то я тоже сейчас заплачу! Вы что, поссорились? А? Вера?..
Мне ужасно хочется ей рассказать. Но я не могу.
Тошка так и проспал за столом до утра, а я сидела на веранде и курила, глядя на него через распахнутую дверь кухни. Я ни разу не прикоснулась к нему. Каждый раз, когда я вспоминала, что спала с ним, меня скручивал такой мучительный приступ стыда, как будто меня уличили в чем-то нечеловеческом, преступном — в инцесте, в промискуитете, в растлении малолетних… И в то же время я так отчаянно любила его, что мне было больно дышать.
Самое ужасное и непонятное заключалось в том, что Тошка, проснувшись, перестал меня замечать. Он смотрел сквозь меня за завтраком — но выпил чашку кофе и что-то съел, слава Богу. Он не разговаривал со мной, не перекинулся ни единым словом — хотя нарушил свой обет молчания: я слышала, как он о чем-то советуется с Иваном. Он все так же сосредоточенно ходил по дому, а после обеда они с Иваном возились внизу в прачечной, разбирая стенку чулана. Как и следовало ожидать, за стенкой ничего не оказалось, кроме угла душевой кабины и плотной каменной кладки. Они поставили доски на место, и Тошка отправился на чердак. Там он и сейчас пребывал, к счастью, и не видел моей позорной истерики.
Чердак в Доме был необитаем, хотя клочья обоев на стенах и ветхий диванчик свидетельствовали о том, что прежде он использовался как жилое помещение. Там были три небольших комнаты со скошенными потолками и маленький холл с умывальником посередине. Мы с Нэнси поднимались на чердак, пока парни были в отъезде, и долго обдумывали, как можно использовать эти комнатки. Но ничего не придумали и оставили пока все, как есть.
— Вер, ты успокоилась? Пойдем покурим, что ли, — с высоты своего роста Нэнси виновато заглядывает мне в глаза. — У всех нервы, я понимаю… Не сердись на меня.
— Да ну, что ты, — я поспешно размазываю по щекам остатки слез. — Я на тебя не сердилась даже. Я на себя сержусь. Распустилась.
Солнечные квадраты лежат на полу веранды, ночная непогода сменилась обманчивым осенним теплом. Нэнси с удовольствием оглядывает залитую светом комнату и, забыв о причудах нашего жилища, говорит:
— Вот тут и вот тут надо пальмы в кадках поставить. А на окна можно традесканцию… будет такой зимний сад. Шикарно получится. Как в лучших домах Лондона и Парижа.
Очень неплохо. Особенно конец.