— А ну-ка повтори сейчас, — словно скрежет метала, прозвучал его голос, — что ты только что сказала? В лицо. Только… хорошо прежде подумай, а то другого шанса уже не будет.

Долгие, жуткие секунды, минуты тишины, молчания, выжидания. Пристальный, сверлящий взгляд на грани реальности.

Еще миг — и, делая прощальный, глубокий вдох, шиплю:

— Я тебя не люблю, и никогда не любила. Более того — я тебя НЕНАВИЖУ, и ты мне… ОМЕРЗИТЕЛЕН.

Оскалился словно зверь, замер, метая взгляды от глаз, к губам, то на свои руки, что едва за шею не сжимали меня.

— Ну, сука…

Вдруг резво вцепился в волосы — и потянул на себя (вскрикнула невольно). Тотчас подрывался на ноги и волочил, вновь потащил меня за собой. Отчаянно хватаюсь освободившимися руками то за голову, то за его руки (силясь уменьшить боль, сдержать рывки), то уцепиться за что-нибудь спасительное на полу, будь что, лишь бы тем самым дать достойный отпор. Тщетно. Еще немного — и оказались около двери. Замешкался ублюдок, сдвигая деревянное полотно, давая больше себе пространства. Да как и надо — в момент встаю на колени и делаю рывок прочь, с яростью руками заодно раздираю хватку. Потерял равновесие — и чуть не плюхнулся на меня сверху. Однако, свободна.

Быстро (насколько это было возможно) привстаю на ноги — и бегу, мчу, карабкаюсь прочь, опять к окну (ведь выход перекрытый). Его рывок, мой — и треснула балка, да и сама я не заметила сразу, как рванула к какой-то громадной дыре в полу. Еще миг — и, соскользнув, тотчас грохнулась, полетела…. сорвалась безжалостно вниз.

Обмер надо мной силуэт ошарашенного Ярцева, да так высоко, что казалось ни рукой, ни душой не дотянуться.

— Лиля! Лиля, ты жива?! — отчаянно завопил тот. — Я сейчас, я спущусь! Только не шевелись! Слышишь? ЛИЛЯ!

В глазах начало мутнеть. Золотистые звездочки заплясали на бархатном полотне, обращая слабый свет реальности в беспробудную тьму. Боль (что так остро и неожиданно разлилась во мне), практически, сразу и угасла, сменившись странным, шепчущим счастьем…

Часть вторая

Глава 4

Цинтен

(Л и л я).

Жуткий, нозящий шум, крик; неясные, невразумительные, на грани сумасбродства и отрешенной нелепости, слова. Пытаюсь в этом полумраке, мельтешении перед глазами неизвестных мне людей, явной панике и перевозбуждении, разобрать хоть что-то толковое, внятное, связанное с тем, что последнее осталось на моей памяти. Поездка. Помню Ярцева, машину его… и наше турне. По работе (точно ж, по новой работе!).

Колкий, беспощадный луч света дерзостно выстрелил мне в лицо, отчего я тут же поморщилась и неосознанно рукою прикрыла очи. Вмиг всколыхнулось всё вокруг, взрываясь новым приступом неприкрытого внимания. Торопливо обступили меня остальные, еще несколько человек, и стали что-то говорить, без смущения пялиться, тыкать пальцами. Поморщилась я. Попытка встать. Холодно, ужасно холодно — даже знобит. Мокрая? Я мокрая? Осмотреть себя и ужаснуться — в какой-то серой рубахе (растрепанной на груди) на голое тело до самых пят, босая. Дернулась в сторону стремительно я, испуганно поджав под себя ноги и обхватив колени руками, пустить ошарашенный взгляд около. Ёжусь, сжимаюсь, как паршивый пес в углу, всё еще не решаясь начать прорываться сквозь плотное кольцо зрителей.

Внезапно громкий, резвый крик — и тотчас все, как по команде, расступились, разошлись в разные стороны, давая дорогу кому-то важному. Молодой мужчина, лет так тридцать (с лишним) на вид, темноволосый, гладковыбритый, присел рядом: с уверенностью знатока, дотронулся до моего лба, щек, осмотрел глаза, полость рта (не сопротивляюсь, даже подчиняюсь — жадно следя за каждым его действием, чтоб если что, тут же дать отпор и сыграть на неожиданности, наконец-то давая дёру). Поправил ворот на груди, учтиво пряча от пытливых взглядов зевак мою наготу.

Полуоборот и что-то спрашивает у собравшихся, но… на непонятном мне языке, наречии, — бойко отвечают те (каждый норовит что-то выдать, вставить свое, а потому тотчас всё это перерастает в балаган, больше напоминающий какофоническую прелюдию ада, нежели речь разумных существ). Поморщилась я, поежилась от жуткого, сводящего с ума гула, хотелось немедля закрыть уши ладонями и вытолкнуть из себя этот отвратительный звук, но сдержалась, стерпела под давлением страха сотворить нечто лишнее. Испуганный, полный мольбы о спасении и помиловании, взгляд на «знатока». Еще секунды и, прожевав какие-то мысли, тот резко махнул в их сторону рукою — отчего все покорно замолчали. Взор перевел на меня.

— Haben Sie mich verstanden?[1]

Обмерла я, пришпиленная прозрением. Боюсь даже вздрогнуть ненароком, лишь бы не подать никакой знак, который могли бы растолковать неверно. Немцы? Передо мной… немцы? Но как? Откуда? Не мог же…. пока мы ехали, свершиться переворот в области, в стране, и отобрали бы у нас земли? Или… каким-то чудом я оказаться в Германии?

— Może masz Polakiem? Ar Lietuvos?[2] — отозвался кто-то из толпы (мужской, осиплый, взволнованный голос).

Тягучие секунды, мгновения выжидания «Доктора» — и смиряется с поражением, закивал вдруг головой, а затем обреченно повесил оную на плечах, утопая в тугих мыслях. Внезапно взор заметался по сторонам, а следом — резко мне в глаза. И снова странная, тихая, добрая речь, но, видимо, подумав, что я могу быть глухой, при этом уже активно жестикулируя (доходчиво объясняя на пальцах). И, браво — смысл я уловила буквально сразу: хочет меня увести куда-то и там помочь (странное слово «Хайм»). Еще один миг «за и против» в моей голове — и неуверенно, обреченно киваю, обличая свое понимание: что угодно, лишь бы скорее убраться отсюда.

Снял с себя серый, длинный, до самых пят, плащ и накинул мне на плечи, завернув в него, словно в одеяло, заботливо обнял, прижал к себе и повел на выход. Тепло, покой и странную беспечность излучал сей Доктор, отчего рядом с ним напряжение во всём моем теле стало спадать, а лихорадочное дребезжание мыслей превратилось в покорную череду измышлений.

Высокие кирпичные, шершавые ступеньки, местами поросшие травой, — и вот уже коснулась я ступнями гладкой (нагретой солнцем) поверхности брусчатки. Взволнованно осматриваюсь по сторонам: ничего и никого знакомого. А, уж тем более, от Ярцева никакого следа — ни его самого, ни его автомобиля. Вообще, никакого автомобиля — вместо этого рядом у входа стоял воз, телега, с запряженной лошадью, а дальше, и вовсе, прямиком через мост какой-то всадник пересекал реку по дамбе.

(страх вмиг сковал меня всю изнутри, разливаясь холодной, вязкой жидкостью по жилам)

Вокруг всё было каким-то странным, и, если вглядеться, то поражала каждая деталь. Люди сновали туда-сюда, удрученные и занятые своими делами, и были они совсем не такими, какими я привыкла их видеть у нас в городе, или на той же бедной периферии. И хоть выглядели нищими, но нет, они не были ни алкоголиками, ни тунеядцами-нищебродами. Трудяги. Каждый был занят своим делом, и исполнял его с трепетом и излишним усердием (хотя, судя по выражением лиц, не с особой радостью — банальная нужда, которой перечить никак не смели). Вот мужчина, лет сорока, а может и больше (сложно определить), таскал серые мешки с того самого строения, из которого мы только что выбрались, на рядом стоящую повозку. Чуть выше по улице находился небольшой, серый, с покривившейся, прогнившей соломенной крышей, дом, у крыльца которого и сидела женщина, что скребла изнутри какую-то деревянную посудину (кадку, что ли?). Напротив, с другой стороны, у моста, как раз перекрывая ход нервному всаднику, маленький мальчик, лет пяти-шести на вид, гнал гусей через плотину в сторону поселка (или города, не знаю, что это). Поежилась я от этих странных ощущений, необычных впечатлений. Помню, у бабки нашей в деревне нечто подобное видела, но и то — машинам там явно было место. Те же мешки с картошкой, свеклой, капустой, прочими овощами, зерном, или солому — чаще всего грузили в большой грузовик. Не говоря уже о тракторах, что, нет-нет, да спешили помочь трудолюбивому земледельцу. А здесь? Нищета откатила сию цивилизацию едва ли не на век назад? Да и на улицах, как будто, еще чего-то элементарного не хватало (кроме авто), но чего? И это уже не говоря об одежде обитателей сего селения (даже этот мой «Доктор»). Поголовно один тон: от темно-коричневого, через черный до серого. Не отличались и особой чистоплотностью местные: у мужчин на лицах, пропитанная временем, «рабочая» грязь, волосы промасленны и свисают сбитыми сосульками, небриты они и неухожены; неопрятно выглядят и женщины. Заурядная, «праведная» бедность? Или, черт ее дери, историческая реконструкция[3] среднего века? Но разве делают организаторы всё столь доподлинно, вплетая даже отсутствие элементарной гигиены? Или все же сознательный отказ от благ общества? Закрытый дауншифтинг? Хотя, не думаю, что до такого уровня стоит искоренять достояния развития общества. Ведь это — прямой путь к болезням, случись эпидемия — и выкосит всех под ноль. Или это… словно из фильмов-ужасов, эдакой «поворот не туда»? И Ярцева давно растерзали, а меня ведут на съедение каннибалам или в жены жуткому одинокому уроду? Тьфу, б***ь, чего только не придумается в больной голове! Ведь разве сие возможно? По крайней мере, в нашей, такой небольшой и такой лакомой на поиски кладов, области? По-моему, наш край исколесили вдоль и поперек, изучили досконально (причем, не так историки, как недобросовестные, но алчные, охотники за сокровищами), так что упустить столь чудное селение уж никак не смогли бы — и интернет взорвали бы находкой. А там и привычные СМИ. А если, тупо, за границей, то не думаю, что Германия, Польша или Литва могли допустить столь жуткую погрешность. Тогда, что происходит, и где я? И где Ярцев? Жив ли? Ведь мы — хоть и враги нынче, но в таком болоте… вполне, ради спасения, я готова заключить мир. Доберемся домой — а там и драку зачинать можно заново.