Я посмотрела на свечу и на ее отражение в лобовом стекле.

— А затем я поехал в Испанию, — сказал он.

— В Испанию? — переспросила я.

Он кивнул.

— Сначала я жил в Малаге, потом в Севилье и, наконец, в Барселоне. Я быстро научился говорить на испанском языке — он не очень отличается от французского. Когда я жил в Барселоне, то часто ездил во Францию. Это было хорошее время! Я так много узнал о мире. И о людях. Я поддерживал связь с другом в Марракеше, передавал ему деньги для матери и сестер. В Испании я заработал больше денег, чем заработал бы в Марокко за много лет. Там хватает работы.

Он мог бы сойти за испанца со своими густыми волнистыми черными волосами, тонким носом, крепкими белыми зубами и темной кожей. Я представила его в европейской одежде.

Теперь я лучше узнала его.

— Как долго ты там жил?

Он долго молчал.

— Я пробыл там пять лет, — сказал он.

— Это большой срок. Тебе когда-нибудь приходила мысль остаться там навсегда?

Он приподнялся и коснулся пальцами пламени свечи.

— Я просидел два года в тюрьме в Барселоне.

Я ничего не сказала.

— Я был упрямым. Однажды я подрался с несколькими мужчинами. Один из них сильно пострадал, — сказал он без эмоций, водя рукой над пламенем. — Я не знаю, как это получилось. Никто из нас не знал — это была ужасная и бессмысленная драка, когда молодые люди теряют над собой контроль. Нас всех посадили в тюрьму за нанесение увечий пострадавшему.

— Два года, — повторила я.

— В тюрьме есть время подумать. Когда я там сидел, я мечтал только о возвращении в Марокко. Я знал, что если доживу и увижу родину, то снова вернусь в пустыню и снова буду водить караваны и жить в шатре. В пустыне жизнь проста, говорил я себе. Я хотел всего лишь этой простой жизни после того, что испытал в тюрьме. Моя мать не знала, что со мной и где я; никто этого не знал. Мне невыносимо было думать, что она считает меня мертвым. Меня мучило чувство вины за мою понапрасну растраченную жизнь, за те два потерянных года.

— И когда тебя выпустили… ты так и сделал?

Он кивнул.

— Сначала я поехал в деревню. Я увидел мать, сестер и их семьи. Потом я вернулся в Сахару, как и обещал себе.

— Но… — продолжила я за него, потому что уловила эту интонацию в его голосе.

— Я вернулся из Испании без денег. Я не мог купить караван верблюдов, а работать под чьим-то началом мне было трудно. Конечно, все было не так, как в детстве, когда был жив отец. Я сильно изменился. После одного долгого неудачного перехода в Тимбукту я вернулся в деревню. Мне нужно было — я хотел — осесть. Я хотел иметь семью, свой дом. Я женился на Илиане, и через три года у нас уже было двое детей. Сын и дочь. — Он смолк, как будто у него пропал голос.

Я ждала.

Он прочистил горло.

— Я любил свою жену и детей, но это было так же, как и когда я пытался начать новую жизнь в пустыне. Меня слишком долго не было дома. Я знал жизнь больших городов и слишком много повидал, странствуя по миру. Я пытался сердцем принять деревенскую жизнь, работал в поле с другими мужчинами, но эта жизнь была не для меня. И дело было не в работе — я могу выполнять любую работу. Дело было в изоляции. Здесь вполне можно жить, и люди здесь дружелюбные, но все это почему-то напоминало мне тюрьму. Для меня эти горы были стенами. Я ничего не видел за ними. Я говорил с Илианой о переезде в Марракеш, о воспитании детей там, но она испугалась и отказалась от этой затеи: она всегда жила в долине Оурика. Я смирился и попытался обеспечить им хорошую жизнь. Так прошло несколько лет. Но потом… — Он снова смолк, потом продолжил: — Потеряв Илиану и детей, я решил, что нет смысла оставаться в деревне. Там больше не было для меня счастья.

Несколько секунд мы сидели молча, слушая почти утихший ветер.

— Я вернулся в Марракеш и нашел работу. Конечно, я разыскал Манон. Она ушла из французской семьи, ее содержали мужчины.

Я могла представить, что он тогда подумал о Манон. Женщины либо выходили замуж, либо они становились содержанками — иными словами, проститутками. Других вариантов не было. И нельзя было назвать иначе такую женщину, как Манон.

— Но она так и не стала счастливой, — продолжил он. — Мы тогда оба были несчастны, но мое счастье проистекало из скорби. И я знал, что скорбь однажды уйдет из моей души, по крайней мере, не будет уже этой постоянной сильной боли.

У меня сжималось сердце от этих слов Ажулая; никогда раньше я не видела у него такого выражения лица. Я понимала, как сильно он страдает, слишком сильно.

— Несчастье Манон отличалось от моего: причиной его была ее злость. Она понимала, что счастье проходит мимо нее, и не знала, как его удержать или завоевать. В самой Манон чего-то не хватало. В ней жило давнее чувство обиды: она якобы не получила того, чего, как она считала, заслуживала. В конце концов это чувство искалечило ее.

Ажулай невольно употребил слово «искалечило»; очевидно, он не подумал о том, что это может задеть меня, заставить задуматься о своей жизни. О своих обидах.

— Но когда у нее появился Баду — чего она не ожидала, а возможно, никогда и не хотела, — я видел, что она изменилась.

— А его отец? Отец Баду?

Он отвернулся от пламени и посмотрел на меня.

— Что — отец?

— Она не нашла счастья с ним?

Ажулай покачал головой.

— Мне казалось, что после рождения Баду Манон отчаялась еще больше. Она уже была не очень молодой, а ее сын рос без отца. Ей трудно быть матерью. Она всегда просто его терпела, но не причиняла ему вреда.

Наблюдая за тем, как спокойно поднимается и опускается грудь спящего Баду, я вспомнила о Фалиде и синяках на ее теле.

— Она не заботится о нем. Иногда он бывает голодным, грязным, — заметила я. Мне не понравилось, что Ажулай защищает Манон и оправдывает ее отношение к Баду.

— Я не думаю, что Манон способна на ту любовь, какая дана женщине от рождения, — любовь к ребенку, — сказал он. — Как я уже говорил, что-то оборвалось внутри нее. Когда я думаю, как мой… — Он запнулся, и я предположила, что он вспомнил о своей жене и детях. Он все еще держал ступни мальчика в своих больших руках, согревая их.

Конечно, Баду заполнил собой лишь часть пустоты, образовавшейся в его душе после потери жены и детей.

Ветер сменил направление; он хитро нашептывал что-то через маленькую щель вверху окна, и вдруг от этого дуновения погасла свеча.

— А теперь ты, — сказал Ажулай.

— Я? — переспросила я. В темноте ничего не было видно.

— Твоя история. Я рассказал тебе свою. Теперь ты рассказывай.

— Но… моя совсем неинтересна, — сказала я. — Особенно по сравнению с твоей…

— Почему ты так думаешь?

— Я прожила… небольшую жизнь.

Послышался шорох, сиденье между нами провалилось, и Баду упал. Мои руки коснулись волос мальчика. Я осторожно положила его голову себе на колени. Я представила, что Ажулай все еще держит его ноги, и это детское тельце было как бы мостом между нами. Я прикрыла Баду одеялом.

— Жизнь не бывает маленькой, — сказал Ажулай тихо. — Жизнь птицы такая же важная, как и жизнь короля. Просто она другая.

А затем я ощутила какое-то движение и скорее почувствовала, чем увидела, лицо Ажулая прямо перед собой. Я протянула руку и ощутила его скулу под своими пальцами, а затем его губы коснулись моих.

Баду зашевелился, и мы отодвинулись друг от друга.

— Расскажи мне свою историю, — прошептал Ажулай из темноты.

Я немного помолчала, а потом заговорила.

Глава 36

Я постепенно просыпалась. Моя шея затекла, оттого что я склонила голову в угол кабины. Я повертела головой, глядя через лобовое стекло. Ветер утих, было уже утро.

Ажулай и Баду согнулись над маленьким костром; черный жестяной чайник стоял на куче горящего хвороста.

Я вышла из машины, осознавая, что между мной и Ажулаем образовалась тесная связь. И дело было не только в нашем поцелуе и поведанных нами друг другу историях наших жизней этой долгой ночью.

— Мы уже позавтракали, — сказал Ажулай, глядя, как я подхожу к костру. — Садись и поешь.

Он говорил как обычно, но то, как он смотрел на меня, сказало мне о многом.

— Ты брал с собой еду? — улыбнувшись, спросила я и неуклюже опустилась на землю — из-за больной ноги.

Ажулай указал на большой камень, на котором лежало одеяло. Я встала и села на него, признательная Ажулаю за заботу.

— Жители Марокко никогда не полагаются на погоду, — сказал он, улыбнувшись мне.

Можно было подумать, что мы обменялись шутками. Я вспомнила, как Мустафа и Азиз загружали провизию в багажник «ситроена». При помощи края своей чалмы Ажулай снял чайник с костра и вылил содержимое в жестяную банку, в которой, как я заметила, были измельченная мята и сахар. Затем, опять при помощи своей чалмы, он поставил банку на землю передо мной.

— Баду, дай Сидонии лепешку, — попросил он.

Баду дал мне кусок толстой лепешки, которую держал на коленях. Я отломила ломоть и окунула его в чай, чтобы размягчить. Я с аппетитом съела его весь, а когда чай достаточно остыл, выпила и его.

Баду играл галькой, собирая камешки в кучу и постукивая ими. Когда он посмотрел на меня, я улыбнулась, допивая свой чай.

— Твоим ногам не жарко, Сидония? — спросил он, и я вспомнила, что Зохра тоже интересовалась этим.

— Бывает жарко, — сказала я.

— Почему ты всегда носишь такие большие ботинки? Почему ты не носишь бабучи?

— Мне приходится. Эта нога, — я прикоснулась к правому колену, — плохо ходит без ботинка. — Я указала на утолщенную подошву. — Мне это необходимо, потому что эта нога короче другой.