— Вам нужно уходить, господин капитан. До сих пор все шло хорошо. Но персонал строго предупрежден прокуратурой, что нельзя разрешать никаких посещений.

Стоя на коленях на краю кровати, Алекса обхватила Николаса за шею.

— Не слушай его, Ники, пожалуйста, побудь со мной. Ты никогда не оставлял меня в беде, не покидай же меня теперь, когда ты мне нужен, как никогда.

— Я скоро вернусь, я обещаю тебе, — сказал он, хорошо понимая, что не сможет сдержать свое обещание. Полный тоски, он поднял ее лицо и поцеловал в губы, щеки и глаза.

Она почувствовала неотвратимость этого расставания и попыталась снова удержать его.

— Я тебя больше никогда не увижу. Это ведь так, правда, Ники?

Врач стоял уже в дверях.

— Мы должны поторопиться, господин капитан.

Николас в последний раз взглянул на Алексу, пытаясь ее утешить, и вышел вслед за врачом. Ему удалось удержать себя в руках.

— Мне показалось, что она в полном рассудке. Во всяком случае, меня она узнала моментально.

— У таких пациентов это всегда так — нормальное состояние перемежается с состоянием полной путаницы в сознании. Об этом заболевании мы знаем совсем немного, иногда мне кажется, что вообще ничего.

— Она сможет выздороветь?

— Возможно. Но не думаете ли вы, что для нее лучше оставаться здесь?

Николас понимал, что врач имел в виду. Клиника Шаритэ или какая-то другая лечебница была в любом случае предпочтительней пожизненного заключения. Советник юстиции Венграф намекал, хотя вслух и не говорил, что, если вина Алексы будет доказана, речь может пойти и о смертной казни, и эта мысль не выходила у Николаса из головы. Следствие только началось, и еще не было твердо установлено, в какой степени она была вовлечена в это преступление.

Уходя, он хотел попрощаться с врачом, но молодой человек сказал:

— Прекрасный вечер, наверное последний этим летом. Я провожу вас до ворот. У меня смена начинается в восемь, так что пара минут еще есть. — Он тихо засмеялся. — Мы тоже узники этого заведения, хотя и в белых халатах.

Они прошли мимо нескольких зданий, когда врач показал на одно из окон на втором этаже.

— Видите там свет наверху? Там лежит князь Ойленбург. Он здесь с начала мая. Не могу понять, почему этого несчастного человека не отпускают. Он настолько болен, что даже участвовать в процессе не может, и у меня такое чувство, что его хотят до конца жизни запереть в этой палате.

Осознание того, что и на других, тяжело страдающих людей могут обрушиваться кары, заставило Николаса на мгновение остановиться. Он почувствовал острое сострадание к беспомощному старику.

— Я был близко знаком с князем, — сказал Николас. — Он был всегда так добр ко мне. Я завтра уезжаю и, видимо, никогда сюда не вернусь. Не могли бы вы помочь мне попрощаться с ним? Буквально на несколько минут.

— Пару недель назад я должен был бы вам сказать: извините, но это невозможно, — учтиво сказал молодой врач. — С недавнего времени, однако, с ним обращаются так, как будто он вообще не существует. Сообщения о состоянии его здоровья, которые мы посылаем в инстанции, похоже, никто не читает, иногда даже полицейские не приходят, которые дежурят у его палаты. Только когда семья подает очередное прошение о выпуске его под залог, о нем, похоже, вспоминают. Но просьбы всякий раз отклоняют.

Они вошли в кардиологическое отделение, где лежал князь. Врач попросил Николаса подождать и отправился, чтобы доложить о нем.


В шесть часов вечера князь поужинал, едва только прикоснувшись к еде, и то лишь уступая настояниям своего слуги Бартша. После этого Бартш притушил свет и оставил его одного в надежде, что князь заснет. С недавних пор бессонница превратила для Ойленбурга ночи в сплошную пытку. Мысль о том, что он своей речью перед присяжными, в которой он апеллировал к порядочности и человечности сидящих перед ним, выставил себя идиотом, терзала его. Его вера в добро была давно разрушена. До ненависти ко всему человечеству еще не дошло, но безоговорочно любить и доверять он уже не мог. Старость и болезнь лишили его простого чувства собственного достоинства. Разрушение своего организма унижало и мучило его сильнее, чем боли.

Когда он услышал, что открывается дверь, он решил, что это Бартш, и взглянул только тогда, когда врач сказал, что некий капитан Каради просит принять его. Он видел Николаса в последний раз тем вечером весной в Либенберге, который предшествовал его короткой и бесполезной встрече с кайзером. С той поры он вспоминал о Каради с затаенной досадой, потому что именно та последняя встреча с кайзером вызвала волну новых нападок врагов на него.

Он задумался, прежде чем ответить.

— Извинитесь, пожалуйста, за меня перед графом Каради. Скажите ему, что он может зайти ко мне как-нибудь в другой раз.

— Если я правильно понял, он уезжает утром из Берлина навсегда.

— Мне жаль это слышать. Пожелайте ему от моего имени приятного путешествия и скажите ему, что я сожалею, что не могу сопровождать его в этой поездке в Вену. По зрелом размышлении, мне вообще следовало оставаться там.


Николас приехал в Вену поздно ночью и с облегчением узнал, что родители в отъезде: отец на курорте в Мариенбаде, а мать у друзей в Гмундене, где у них была вилла на берегу озера. Заранее ожидая неприятные беседы со своим начальством, он был рад избежать хотя бы упреков своих родителей. В Генеральном штабе, который под началом нового шефа генерала Конрада фон Хетцендорфа подвергся глубоким преобразованиям, не было принято спускать на тормозах такие промахи, какие допустил он. В таких случаях неизбежным было понижение в звании, перевод в войска или вообще увольнение из армии.

Венские газеты подробно освещали дело об убийстве Годенхаузена, некоторые довольно правдиво, другие изо всех сил стараясь сделать из этого сенсацию. Его имя в связи с этим упоминалось повсюду, при этом он фигурировал либо как свояк, принимающий участие в судьбе обвиняемой женщины, либо о нем в осторожных выражениях писали как о любовнике, ради которого преступница бросила обер-лейтенанта фон Ранке. Уже по приветствию его мажордомом Рознером, в котором вместе с симпатией явно прослеживались и упреки, можно было судить о мнении жителей Вены о нем как о глупце, который попал в сети аферистки.

На письменном столе его ожидало множество писем. Один из конвертов был подписан рукой Франциски фон Винтерфельд — четким и правильным почерком, — и он сразу же понял, что она ему написала.

Дорогой Николас.

Уже несколько дней до меня доходят ужасные слухи, которые связывают тебя с известной дамой в Берлине Ты помнишь, конечно, на каких условиях я приняла твое предложение. Я любила тебя и люблю и сейчас, но, если те обвинения в твой адрес, касающиеся твоих отношений с баронессой Алексой фон Годенхаузен, имеют под собой почву, я хочу нашу помолвку считать недействительной и в этом случае хотела бы никогда тебя больше не видеть. Я обращаюсь к твоей искренности и надеюсь на понимание, когда я прошу ответить на это письмо только в том случае, если все эти слухи не имеют под собой оснований. Если это не так, то, пожалуйста, я прошу тебя, не надо никаких извинений или объяснений, потому что они только усилят боль и тоску, от которых я и без того страдаю. Молчание твое я буду считать ответом на это письмо. В моем сердце нет ни гнева, ни горечи, только сочувствие к тебе и Алексе фон Годенхаузен, потому что твой жребий гораздо тяжелее, чем мой.

Франциска Винтерфельд.

Он потерянно смотрел на прекрасный почерк. Четкий, легко читаемый текст с каллиграфически выписанной каждой отдельной буквой, исполненный твердой дисциплинированной рукой. Уже по этому можно было бы представить, какая жизнь ожидала бы его с ней. Удовлетворенность, надежность и счастье. Он ощутил чувство горечи, когда в этот момент подумал об Алексе.

На следующий день он доложил о себе на службе и был немедленно вызван к генералу Хартманну. Вопреки ожиданиям, тот не только не стал выговаривать Николасу, а отнесся к нему благожелательно и с пониманием.

— Ну и славную кутерьму ты там устроил, — сказал он после крепкого рукопожатия. — Я хочу от тебя сейчас услышать: когда ты догадался, что эта женщина замешана в убийстве своего мужа?

— Я вообще об этом ничего не знал. — Но, заметив, что генерал нахмурился, быстро добавил: — Я хочу сказать, что она мне никогда в этом не признавалась. А что касается обвинений ее в том, что она подстрекала убийцу, то я узнал об этом только после ее ареста.

— И с того момента ты с ней больше не разговаривал?

Николас какое-то мгновение помолчал.

— Нет, господин генерал, я говорил с ней. Вечером перед моим отъездом ее адвокат вопреки предписаниям устроил мне встречу в клинике, где она лежит.

— Вот как?

— Она… она сейчас не в себе. Поэтому она в клинике, а не в тюрьме. Она признана невменяемой и будет постоянно лечиться у психиатров.

Генерал покачал головой с удивлением старого человека перед легкомыслием, с которым молодые люди в своих сердечных делах слепо идут навстречу своей беде.

— Еще один вопрос, на который ты можешь не отвечать. Было ли между вами нечто большее, чем между свояком и свояченицей?

— Так точно, господин генерал, было нечто большее, — тихо ответил Николас.

Генерал Хартманн помолчал, прикрыв тяжелые веки, и затем сказал:

— Для начала тебя перемешаем в резерв. Когда все немного утихнет, будем решать дальше. Между прочим, в ответ на твою высылку здесь тоже одного немецкого дипломата объявили нежелательной персоной. Как говорится, око за око…


Октябрь Николас провел в Вене. Аннексия Боснии и Герцеговины, двух славянских провинций, потрясла всю Европу. Несмотря на возмущение, с которым вначале это известие было встречено в Англии и Франции, волнения довольно быстро утихли без каких-либо серьезных последствий. Едва вызванное этим возбуждение успокоилось, как над равновесием между сверхдержавами снова нависла угроза. На этот раз в центре противостояния стоял сам кайзер Вильгельм. Интервью, которое он дал английской Daily Telegraph, было для Англии, Франции, России и даже для Японии доказательством того, что он представляет реальную опасность для всеобщего мира. Этот скандал едва не стоил ему трона. Самое удивительное было в том, что наиболее острая критика шла со страниц своей, немецкой печати. На многочисленных карикатурах кайзер изображался как болтун и глупец.