Отя напрягся в ее руках и заплакал тихо, яростно в нее вжимаясь. И Таня бы тоже поплакала вместе с ним, да нельзя ей было. Чего ж она, при гостях-то… Обе бабки, одна насквозь французская, а другая из деревни Селиверстово, встали рядком плечом к плечу и молча наблюдали за этой трогательной сценой. Были они одного примерно возраста – обе порядочно старые, чего уж там. Даже походили друг на друга старостью своей и согбенностью, только внешнее решение старости было у них разное, диаметрально, надо сказать, противоположное. Наверное, каждой из них совершенно справедливо представлялось, что это решение и есть единственно правильное в печально-возрастной этой женской стадии и самое что ни на есть достойное. Для бабки Пелагеи, например, это представление складывалось из аккуратного бумазейного платочка на голове, под который можно упрятать сильно поредевшие седые волосы, из такой же бумазейной то ли кофточки, то ли рубашечки в мелкий синий горошек да из длинной, до пят, широкой складчатой юбки, пошитой «на выход», то есть исключительно для походов в ближайший супермаркет да для посиделок на заветной скамеечке у подъезда. Хотя, надо отметить, скамеечку бабка Пелагея больше своими «выходами» жаловала, а супермаркет вообще недолюбливала за его бестолковую людскую надменность. Потому как «идут все, в глаза друг дружке даже не глянут, смотрят жадно на полки с дорогой едой, будто сто лет ее не евши…».

У гостьи внешнее решение старости было совсем другим, вызывающе-авангардным. Присутствовали в этом решении и откровенно-блондинистый парик, и пудра, клочьями застрявшая в глубоких морщинах – куда ж от них денешься к почтенному возрасту, когда никакие косметические ухищрения-подтяжки уже впрок не идут, – и черный брючный дорогой костюм здесь имел место быть, и тяжелые серьги в ушах, и всякие прочие дорогие украшения в больших количествах. Серьезная такая бабка стояла сейчас перед Таней, вперив в нее тяжелый ревнивый взгляд. Французская, недосягаемая…

– Так вы и есть та самая Татьяна, насколько я понимаю? – прохрипела гостья-бабка прокуренным голосом. – Что же, давайте знакомиться, Татьяна… Меня Адой зовут. Аделаидой.

– Да-да… Очень приятно… – закивала ей приветливо Таня. – А… Как вас по батюшке, Аделаида…

– А не надо меня по батюшке. Адой и зовите. Меня все так зовут. И спасибо тебе, добрая женщина, что ты внука моего спасла. Я уж потом отблагодарю тебя как следует, сейчас не до того просто. Сын у меня в той машине погиб, и невестка погибла. Сиротой Матвей остался…

– Да-да, я понимаю, конечно… Горе такое… – участливо закивала Таня. – А только… Никакой такой благодарности мне не надо, и не думайте даже! Я ведь не из благодарности, просто оно само собой так получилось…

– Да. Конечно. Само собой. Само собой…

Лицо Ады вдруг скукожилось в маленький жесткий комочек и стало похоже на сильно запеченное в печке яблоко, затряслось всеми буграми-морщинами. Прикрыв глаза, она без сил опустилась на стул, зарыдала сухо. Бабка Пелагея растерянно развела руки в стороны, быстро взглянула на стоящую столбом Таню, потом метнулась на кухню и вскоре вернулась, неся перед собой стакан с водой.

– На-ко, матушка, попей водички… – склонилась она участливо над Адой. – Ну, не убивайся уж так… Оно, конечно, шибко страшное дело, деток своих хоронить. Но, как говорится, Бог дал, Бог и взял…

– Мотенька, внучек… Ну что же ты… – отодвинув от себя бабку Пелагею, потянула руки к ребенку Ада. – Я ведь бабушка твоя родная… Иди ко мне, Мотенька…

– Ой, я прошу вас, пожалуйста… – суетливо шагнула от нее Таня, почувствовав, как забился, вжимаясь в нее, мальчик. – Я все понимаю и очень вам сочувствую, но… Нельзя его пока трогать… Вы поймите меня правильно…

– Но как же… Что же мне теперь делать? Не у вас же мне жить теперь! Мне похоронами заниматься надо… – тяжко и трудно, на вдохе, всхлипнула Ада.

– А вы на время его оставьте. Не надо ему туда, на похороны. Он и так потрясение сильное пережил, пусть здесь останется, а?

Ада замолчала, сидела, положив ногу на ногу, горестно задумавшись и слегка покачиваясь. Взгляд ее потух, ушел будто куда-то в пространство, только руки, казалось, жили сами по себе, отдельной от хозяйки жизнью. Руки нащупали висящую на спинке стула сумку, достали пачку сигарет, зажигалку, сунули тонкую длинную сигарету в губы. И пальцы сработали также автоматически, щелкнули ловко зажигалкой. Пламя долго горело перед ней впустую, пока она не сфокусировала на нем вернувшийся из неопределенности взгляд. Прикурив, она затянулась глубоко и жадно, и выходящий на выдохе дым, казалось, шел изо всех возможных мест – не только изо рта и носа, но и из ушей даже. Бабка Пелагея только сморщилась брезгливо, помахав перед собой рукой. Еще раз затянувшись, Ада заговорила тихо и хрипло:

– Вы знаете, Костя так долго ждал сына, так о нем мечтал… Нина, жена его бывшая, родить не могла, больная была очень. Все предлагала ему компромиссы какие-то, полумеры всякие вроде суррогатной матери… А он своего хотел, сына, наследника. Говорил – для кого работаю-то? Денег много, а сына нет… Хотя зачем я это вам все рассказываю? Вам-то какое до всего этого дело…

Отрывистые сухие фразы пролетали через облако табачного дыма, будто с трудом через него продираясь. Будто и не с ними она сейчас говорила, а бормотала сама себе под нос свое что-то, горестное, ей одной понятное. Потом замолчала надолго, затянувшись спасительным дымом так, что вялые щеки совсем провалились вовнутрь, и, выдохнув из себя очередное сизое облако, продолжила:

– Да уж, вам никакого дела до всего этого и быть не должно… Чего это я…

– Ну зачем вы так… – жалостливо проговорила Таня, подойдя к старухе сзади и тронув ее за плечо. – Мы с бабушкой очень вам сочувствуем, поверьте… Вы рассказывайте, пожалуйста! Нам правда есть до всего этого дело, и вам легче будет… Насколько это возможно, конечно…

Ада снова задрожала лицом, потянулась рукой к глазам, отставив сигарету. Потом, будто преодолев что-то в себе, снова затянулась, заговорила короткими отрывистыми фразами, будто хлестала плетью по запоздалой своей материнской виноватости. Фраза – удар плетью. Еще фраза – еще удар…

Из короткого этого и горестного рассказа Таня одно поняла – не особо со своим погибшим сыном Ада ладила. А вернее, вообще не ладила с самого его детства. Все они боролись друг с другом… непонятно за что. Характеры у обоих жесткие, видно, были, непокладистые. А потом сын, став взрослым, взял вроде как в этой борьбе верх над Адой – материально опекать ее начал. Вроде как подавил ее волю. Отправил ее на жительство во Францию вместе со своей младшей сестрой. И содержание на это жительство вполне достойное определил. И поступком этим, по словам старухи, совсем будто от них отдалился. Долго они там, во Франции, ничего о его жизни не знали. Ни как он со старой женой развелся, ни как на малолетке-модели женился… Потом, правда, привез ее один раз в Париж, показал им…

– … Я тогда только глянула на нее, так и подумала сразу – хлебнет он с этой вертихвосткой горя… Ну какая она ему жена, эта Анька? Глупое кудрявое создание… Одно и достоинство, что хитрости много. У таких бабенок вообще хитрости больше, чем ума. Забеременела быстро, вот он с Ниной и развелся. Потом Матвей родился. А какая из Аньки мать, она и сама еще в куклы не наигралась! Мотя с няньками больше времени проводил, чем с родителями. А недавно Костик позвонил мне – забери, говорит, его, у меня здесь неприятности. А я рассердилась. Сам, говорю, дурак, раз на малолетке женился. Не слушал никогда мать – вот и получай, мол… Да и не умею, говорю, я с маленькими, и Мотя меня не знает совсем, и не привыкнет он ко мне… Откуда ж я знала, что неприятности эти вот так вот обернутся? Прости меня, сыночек, прости…

Она снова затряслась в плаче, осыпая пепел с сигареты на домотканый разноцветный коврик. Потом вздохнула глубоко и будто собралась вся. Затянувшись в последний раз, стала оглядываться лихорадочно в поисках пепельницы.

– Давай уж сюда, сердешная, – забрала у нее из пальцев окурок бабка Пелагея. – Пойду в форточку выброшу, чтоб не пахло табаком здеся. Дитю это шибко вредно…

– Ада, а вы оставьте Отю… Ой, то есть Матвея, у нас. Хотя бы на время. Пусть он отойдет немного. А там видно будет, – тихо попросила Таня. И не попросила даже, а будто вопрос робкий задала, не надеясь на положительный ответ.

Ада подняла на нее глаза, переспросила удивленно:

– Как это – оставить? Ты чего говоришь такое, девушка? Как это я внука своего родного, и вдруг оставлю неизвестно кому?

– Ну почему – неизвестно кому… Просто в тот момент я рядом оказалась, и… ну как бы вам это объяснить… Он теперь за меня цепляется все время. Может, у него ассоциации какие-то подсознательные возникают… В общем, нельзя его пока отрывать, иначе только хуже сделаете! Оставьте, Ада. Пусть ребенок отойдет немного!

– Да вам-то это зачем? Не пойму я что-то. Он ведь вам никто, чужой ребенок…

– Я не знаю, зачем, – пожала растерянно плечами Таня. – Просто жалко его, и все. Да и привязаться я к нему успела. На работе сегодня места себе не находила – беспокоилась очень. Домой бегом бежала…

– Ну, не знаю, не знаю…

– Да вы не сомневайтесь, Ада! У нас ему хорошо будет! А вам все равно пока некогда им заниматься – у вас горе такое…

– Ну что ж, может, и правда… Может, и правда пока оставить, раз вы так… к нему прониклись. Потом я, бог даст, в себя приду и займусь уже его судьбой. А пока что ж, пусть. Недельку-другую пусть у вас побудет. Ну, может, месяц… Только вот условия у вас, конечно, не ахти…

Она оглядела комнату скептически, задержала долгий взгляд и на спинке никелированной бабкиной кровати, и на Танином допотопном диване-книжке с плюшевым на нем покрывалом, и на ярко-красном синтетическом ковре, гордо украшающем стену, и на большой хрустальной вазе на трельяже, празднично переливающейся всеми отмытыми до блеска гранями.

– Да уж, обстановочка… – грустно что-то про себя констатировав, тихо произнесла она. Получилось это у нее совсем даже не обидно. Просто грустно очень, и все. Да и не до обид сейчас было Тане и бабке Пелагее. Соглашалась Ада Отю оставить, и ладно. И бог с ней. Пусть говорит, что хочет…