– … Тогда зачем вы ей Костиного сына отдали? – тихо спросила Таня, с трудом вставив наболевший вопрос в поток Адиных неожиданных откровений.

– А кому его еще воспитывать, как не тетке родной, скажи? У него больше никого нет, у Матвейки нашего. Анька, жена Костина, круглой сиротой была… А у Ленки своих детей нет, вот я и подумала, что она его в сердце принять сможет. Должен же в ней материнский инстинкт проснуться! Это ж такая штука, инстинкт этот, ничем не управляемая, природная… У всякой бабы в наличии имеется, и у нее должен быть!

– Ну, дай бог, чтобы так и было… – вздохнула Таня, отодвигая от себя тарелку. – Спасибо вам, Ада, за хлеб за соль, за вкусное угощение. Пойду я к себе, полежу немного перед дорогой. Голова болит – сил нет…

– Тань, а может, останешься? Билет Сергей сдаст, потом другой купим… Останься, Тань! Так лихо мне тут одной… И поговорить не с кем по-человечески…

– Нет, Ада, поеду я. Тяжело мне здесь. Простите и не обижайтесь, пожалуйста.

– Да бог с тобой. Чего ты у меня прощения просишь? Это ты меня прости, девочка…

Ровно в семь часов Таня спустилась вниз. Ада встала ей навстречу из кресла, показала рукой на два больших чемодана в углу:

– Вот, там для тебя подарки. Шмотки всякие красивые. Носи, не побрезгуй. И вот шубу еще я тебе новую купила. Это норка, самая дорогая, блек-лама…

– Ой, не надо, Ада! Что вы… – категорически запротестовала Таня, вытянув вперед ладони. – Не надо, у меня уже есть шуба, она тоже норковая!

– Ой, да видела я эту твою шубу… Уж прости, но я велела ее выбросить. И не возражай даже! Поверь, я лучше в этом разбираюсь. Надевай!

Она чуть не силой впихнула Таню в черный роскошный мех, прошлась вокруг нее критически, подвела к зеркалу:

– Ну сама посмотри… Есть разница?

Таня взглянула на свое отражение довольно равнодушно, потом робко потянула губы в вежливой благодарственной улыбке:

– Спасибо, конечно. Очень красиво.

– Да не то слово – красиво! Понимала б чего! Ты посмотри, посмотри на себя повнимательнее – совсем же другим человеком выглядишь!

Таня с ней спорить не стала. Но и разглядывать себя с пристрастием тоже не стала. Ну, шуба. Ну, действительно красивая. Легкая и блестит, как шелк. Ее шуба тоже хорошей была, и носила она ее с удовольствием, ходила в ней да радовалась своей жизни потихоньку. А сейчас прежнюю радость из души будто ветром выдуло, одна пустота осталась, и никакой новой шубой ее уже обратно не заманить, наверное. Да, Ада права – совсем она другой человек теперь, безрадостный и несчастный…

В аэропорт Ада ее провожать не поехала. Не любила суеты человеческой, как сама объяснила. Простилась с Таней на крыльце дома, еще раз попросив не держать на нее обиды. Потом стояла, рукой махала вслед отъезжающему «ламборгини» – маленькая одинокая фигурка на фоне большого дома…

За всю дорогу до аэропорта Сергей не проронил ни слова, смотрел перед собой пристально и внимательно. Фонарь под его глазом сквозь толстый слой грима почти не просматривался – так, отсвечивало чуть синевой да багровостью, что даже и шло ему немного, шарму какого-то придавало. Вообще, лицо его можно было бы и за красивое счесть, хоть картину с него пиши, если б не проступала на нем слишком явственно печать лакейской тупой брезгливости, некой подловатости даже. Таня взглядывала на него изредка, вздыхала да жалела от души – пропадет не зазря парень на чужих дармовых хлебах, ни богу свечкой, ни черту кочергой… На прощание улыбнулась ему тепло, тронула рукой за твердокаменное плечо:

– Ладно, Серега, прощай. Не держи обиды. Фингал пройдет, и все с ним уйдет, все забудется. Каждый живет как может. И каждый сам в своей жизни хозяин. Ничего, терпи, раз сам себе такое счастье выбрал.

Он только рукой махнул в ответ – какое уж там счастье, чего говоришь такое… Повернулся, быстро пошел прочь, подальше от этой странной девчонки. И чего приехала, спрашивается? Взяла и разбередила все в сердце, с годами в порядок уложенное. И впрямь, так все правильно там сложено было – комфорт и удобство сверху, чтоб под рукой всегда, а остальное, всякое там гордо-мужицкое – подальше, подальше! В самый уголок его затолкать, чтоб не верещало при случае. Не видно его там, не слышно, и слава богу. А тут приехала, понимаешь ли, жалельщица… Ну ее, эту девчонку с ее душевным пониманием! Чего с нее возьмешь – простушка, она и есть простушка! Кто ее просил-то скрытое да потайное своими именами называть? Никто и не просил…

Всю процедуру досмотров-проверок Таня теперь прошла легко, прошлого опыта набравшись. Даже равнодушно как-то. И в иллюминатор тоже смотрела равнодушно, взлетая над прекрасной страной Францией. Ничего ее больше не трогало, будто жизнь из нее ушла. И проклятая обида все копошилась и копошилась внутри, устраивалась надолго и по-хозяйски. Откинувшись в кресле, решила она в спасительный сон нырнуть, да тоже не тут-то было – слишком уж явственно привиделось ей Отино заплаканное личико с перепуганными, будто потравленными упреком к ней глазками – где ты, нянька моя сердечная, почему бросила? Вздрогнув, она открыла глаза и снова заплакала, тихо всхлипывая. Что-то спросил у нее по-французски сердобольный сосед-старичок, но она только рукой на него махнула невежливо – отстаньте, мол…

Глава 13

– Танюха! Ты, что ли? Откудова? – моргала заспанными слезящимися глазками бабка Пелагея, уставившись на нее в открытую дверь. – Вот тебе на… А я думаю, кто это в дверь трезвонит в такую рань…

– Я это, я, бабушка. Вернулась вот.

– Как это – вернулась? Прямо из Парижу, что ль, вернулась? А Отечка где?

– А Отечку у меня отняли, бабушка. Забраковали меня как няньку да и отняли…

– Да как это – забраковали? А чем ты им не подошла? Здесь, значит, хорошей нянькой была, а там плохой стала?

– Ну да… Сказали, что рожа у меня для их французской жизни не подходящая. Стыдно им на мою рожу деревенскую глядеть.

– Обманули, стало быть? Ох, ироды… Да ты заходи, чего на пороге стоишь, как неродная! Заходи, расскажи все по порядку. Эта ведьма, что здесь была, так распорядилась, что ль? Ой, а она мне и сразу не поглянулась, чертовка эта. Старая, а туда же, под молодуху рядится… И имечко у нее подходящее – Ада! Туда ей, стало быть, и дорога потом определится! За такие дела уж точно в рай ей дорога заказана!

– Да погоди, бабуль, не ругайся. Она и невиновата вовсе. Это дочка ее, Лена, Отю забрала. Не понравилась я ей – деревенская, говорит, грубая, некрасивая… Она даже и матери своей ничего не сказала, не то что мне. Спящего его увезла ночью, тайком… Он к ней на руки даже не пошел – боялся сильно, а она его все равно увезла…

Пройдя в комнату, она упала на диван, уставилась на бабку широко открытыми, полными обиды и слез глазами. Сглотнув, проговорила тихо:

– Ой, бабушка, что же теперь с ним будет-то! Я как подумаю – так сразу страх меня берет… Чего ж они творят с ребенком, сердца у них нет!

Затаившаяся и придремавшая внутри боль, будто резко проснувшись от этого отчаянного слезного возгласа, тут же и встрепенулась, и начала дергать торопливо за все подвластные ей ниточки-веревочки Таниного организма. Спрятав лицо в ладони, она затряслась вся, зашлась в плаче – нехорошем уже, больном, истерическом. Бабка, глядя на нее, только руками всплеснула. Взметая на ходу сухими седыми патлочками, быстро посеменила на кухню и вскоре вернулась, встала перед Таней в боевую позицию и от души брызнула ей в лицо водой изо рта. Таня резко вздрогнула, то ли икнула, то ли взвизгнула от наглой такой неожиданности, но плакать перестала. Вдохнула-выдохнула – и будто отпустило ее. Потом еще раз с силой набрала в грудь воздуху и махнула на бабку Пелагею рукой. Сердито, но незлобиво махнула, вспомнив конечно же, как таким же вот образом она и в детстве ее лечила от страстно-болезненных слез.

– Ну, бабушка, ты чего… Хоть бы предупредила, что ли! Так и заикой меня сделаешь… – снова икнув и улыбнувшись сквозь слезы, проговорила Таня.

– Да не сделаю, не сделаю… От святой воды еще никто заикой не сделался. А лихоманка, глядишь, прошла. Тут, Танька, главное вовремя ее захватить, лихоманку-то эту человеческую, не дать ей завладеть тобой полностью. Я ж вижу, ты скукожилась уже, и слова тебе всякие говорить бесполезно – все равно впрок не пойдут. Вот и полечила маненько… Полегчало тебе?

– Ну да, полегчало вроде… А только все равно на душе камень тяжелый лежит, бабушка. Ну вот скажи: ну за что она со мной так, Лена эта? Так меня холодом да презрением облила, будто я совсем уж убогая какая. Вроде как стыдно ей для Оти такую няньку держать – рожей, говорит, не вышла… При чем тут рожа-то моя, баб? Я ж сердцем к нему привязалась, я бы всю себя отдала… А она – рожа не та… Господи, обидно-то как! И обидно, и Отю жалко…

– Да ладно, Танюха. Сколько еще у тебя обид этих в жизни будет – на всех не наздравствуешься…

– Да ты не понимаешь, бабушка! Она внутри у меня засела, обида эта! Так черно там стало – дышать больно. Не знаю почему… Вот тетя Клава покойная, помню, уж какими словами только меня не обзывала, самыми распогаными, а обиды никакой и не было. А тут вдруг…

– Ну да. Обзывать-то тебя Клава обзывала, зато и сердечностью твоей хорошо пользовалась, оттого и обиды у тебя на нее не осталось. А тут на сердечность твою плюнули, выбросили просто, как хлам ненужный, оттого и обидно тебе. А ты брось, Танюха! Забудь! Забудь, пока все свежее!

Выползи из этой шкуры, хоть с кровью, но выползи. Иначе тоской измаешься. Не дай бог она врастет в тебя корнями, тоска-то.

– Да как же – забудь… Я вон глаза закрою и Отю вижу… Жалко так его…

– А ты не жалей! Ты что его, на голодный остров свезла и волкам на съедение бросила? Ты ж его к сродственникам свезла, не к кому-нибудь! Они люди не бедные, без куска хлеба его не оставят! Ничего, и без тебя вырастят. Другая нянька, дай бог, тоже добрая ему попадется. А нет – так крепче будет. А тебе нельзя в тоску впадать, Танюха, ой нельзя. Лучше на хорошее надейся, а тоской своей ты дитю и вовсе уж не поможешь…