– Извиняюсь за все тогда, – тихо сказал он. – Что потревожил и сам потревожился. Думал… где взять точный перевод. Синхрон. Думал… совета и ободрения… Нужен автор. А то ведь, если нету… или есть, мы – просто чертеж…

– Так вы не автор статьи? – делано удивился непонятливый газетчик, чтобы как-то смягчить неловкую минуту.

– Какой же я автор, я разве похож? – едва ли не плача и дрожа небритым кадыком, прерывистым голосом сообщил посетитель. – Я похож только на словарь для списывания со скрижалей. Какой же я автор, вот уж смешно.

– Очень похож. Вылитый автор, – успокоил чудака газетчик. – Тогда кто Вы, вообще?

– Разве сблизи не видно? – исподлобья глянул невзрачный визави. – Я ясно помешанный.

Обозреватель удовлетворено кивнул, быстро оглянулся кругом.

– Так… Вы, может быть, не туда пришли. Вам в… клинику или амбулаторию надо.

– Не-ет… Медицина наша лечит неизлечимых, которые перешли край, или для заработка, потому что не в силах и не в настроении распознать раньше. А я еще не дошел… Знаете, нужен большой, двадцать лет – с восемьдесят восьмого года в пути…

– Не волнуйтесь так. Сумасшествие теперь очень поддается… у нас и в газете. У нас и статьи были. Могу…

– Я не сумасшедший, я помешанный, – тонко, но твердо разделил Хрусталий. – Нужно оглядеться и вывести. Аксиома. Рухлядь зашорила. Сейчас все такие. Вы, может быть, – в отчаянии продолжил он, – подозреваете себя… как бы выполняете норматив. Держитесь за рамку. И думаете не напоминать иных, склонных… к полноте искаженного замысла. Изложите свои основания.

– Знаете что, – с сухой обидой прервал неврастеника журналист. – Хрусталий Марленович. Надо сначала все же подлечиться. А потом статья… Газеты… болты. Пожелаю Вам…

– Я лечусь, – угрюмо и тихо сообщил Хрусталий. – Самолечение. Хожу все время ногами, на скорость. Ботинки сносил за лето. Перевожу. За часами внимательно приглядываю. Чтобы не скакали. Дочь с женой навещают… иногда, – при этом обозреватель как-то вздрогнул. – Выключаю постоянно телевизор. Стираю порошком… физическое движение. Стирает лишнюю память. Музыку сфер – не слышать. Болтом занимаюсь, когда соседи шумят, в меру, – понес он совсем ахинею. – При некоторых поворотных нагрузках при изящных изгибах ванадий мягче титана. Только бы американские органы не выведали. Центральное управление… Вот только тень иногда уходит, не нахожу, строптивую, – споткнулся он, встретив взгляд журналиста. – Виноват, прошу за беспокойство. Все прогресс болезненный. Аксиома. Виноват, оторвал… Сам оторван, гвоздь без шляпки. Пойду, – и стал поворачиваться, и пошел к выходу, сгорбившись, и опустив шею, и тяжело переставляя ноги.

– Послушайте, – послал ему вслед журналист, лишь бы что-то сказать. Вгрызлась вдруг и начала сосать жалкая жалость. – А… А автор вашей статьи этой… Кто?

– Триклятов, – глухо, полуобернувшись, сообщил полукалека.

Через секунду застывший было обозреватель жестко, чуть не злобно выбросил:

– Постойте. Стойте! Дайте статью, погляжу.

Ашипкин залез глубоко в куртку и вытянул мятый ксерокс.

– Осторожно, – попросил он, улыбнувшись губами. Журналист пошуршал листами.

– Немецкий специальный журнал. Ревю физических и математических наук. А Вам-то зачем?

– Перевожу за деньги, – тихо признался Хрусталий. – Единственный прикорм и отдушина… амбразура. Статью «Сименс» о перспективных грантах заказали наши наноавантюристы. Вот, выдали в конторе. За деньги чего не сделаешь. Фрукты… яблоки с витаминами тоже…

– А зачем прикидываться? – спросил Алексей Павлович, строго вперясь в переводчика. И оглянулся.

– Из пропусков ушли. Пусти нас, Ираида. Мы ненадолго, наверху посидим.

– Не положено, – влез, приняв военизированную стойку, понадобившийся наконец Горбыш. – Теперь положено огонь на поражение.

– Да ладно тебе, – грубо оборвала воина Ираида.

– Все помешанные, говорите? – улыбнулся газетчик. – А пойдемте-ка посидим немного в пельменную. Тут рядом. Заодно и пообедаем, а то уже весь сок вытек.

* * *

Зеркало треснулось, что за беда! К чертяшкам. Посмотришь: растеклась противная красная рожа, разрезался острым кортиком надломленных граней пухлый отечный пирог на четыре слоистых куска – тусклый лоб с ржавой коркой слипшихся волос, обвисший моллюск сжеванных губ с нашлепиной кислого носа, смазанные липким кремом две ром-бабы обвислых щек, да и…

Прекрасная женщина средних лет Альбина Хайченко еще мельком глянула в мятое лицо своей престарелой близняшки.

– Дрянь старая, так тебе и надо, – злорадно порадовалась зеркальным трещинам на родственном лице. – Ты пьешь, а я нет. Вот с утра ни капли.

Но надменная мерзавка, лизнув губы, нарочно повторила Альбинке все слово в слово, лишь на секунду потерявшись.

– Я встаю! – крикнула красавица, специально отвернувшись от уродины. – Ноги в тапках, а ты валяйся тухлым тюленем хоть до второго происшествия.

За шторами, и вправду, уже вовсю мелькало утро, а может, и прыгал день. Кто их отличит? – если попался в капкан монотонной службы, то да, разница есть. Но не Альбинка, она женщина вольная, потому что больна и все сволочи.

– Все! – Альбинка поискала глазами вчерашнее грозное орудие калибра ноль семь – полную красного зелья бутыль липкого вина, которая точно вечером оставалась почти непочатой тяжестью, когда хозяйка упала в объятия ночного кошмара. Не снимая халата и тапку. Не могли же ночью вылакать тихие друзья, эти – как их… карабашки, барабульки… Склянка нарочно исчезла. Именно ею Альбинка и долбанула вчера по своей передразнивающей зеркальной товарке, когда та стала, издеваясь, корчить симпатичной женщине Хайченко свои кислые рожи и не давала раскрыть рта.

– Молчи, дура, – велела вчера в ночь прекрасная женщина своей уродливой двойняшке, неотступно кривляющей хозяйские милые ухмылки. А потом и шлепнула той по уже испорченной временем физиономии.

Теперь Альбинка встрепенулась и пошла рыться в помойных кучах огромной квартиры в поисках единственного противоядия против мыслей. В кухне в мойке нагло загремели кастрюльки и какие-то собравшиеся вместе банки. В ванной грязное белье хамски уставилось на бредущую пестрыми глазками пятен модной расцветки. «Дрянь грязная», – обозвала хозяйка нестираную рухлядь, упихала ее мордой в белую акулью пасть ванной. Сейчас замочу пеструю рвань, решила расправиться по телевизионному, – и бутылка найдется.

А какая же она была чистенькая в детстве, как Дюймовочка. Тогда «адмирал» еще был командиром, вдоль причального блока топорщились огромные китовые туши темных страшных подлодок и неприступные горы ощерившихся железом торпедных катеров. Но маленькая ладненькая девчушка не боялась спящих китов и затаившихся гор с еле трепещущими сигнальными огоньками, так как папа ее здесь был командир и умел гонять взашей эти рыбьи стальные стада и двигать дизельные горы по штормящему океану. Все ее осыпали слюнявыми ласками и баловали конфетками, и девчушка мчалась по дебаркадеру, и размахивала руками, и весело визжала. Потому что знала: сзади бежит, округлив от ужаса похожие на люки глаза и растопырив руки, любимый старый дядька личный боцман и ловит ее в кривые шершавые руки, чтобы, не дай бог, дитя любимого и строгого командира не залетело на легких ангельских крылышках кружевного платья в холодную, мертвую ртутную воду этого далекого восточного околотка. Тогда еще и мамочка была жива и глядела слезящимися глазами на бегающие среди снежного ветра на праздничном плацу военные фигурки, хотя и болела, кашляла и часто уезжала во флотскую больницу, прижимая платок к горлу и худенькую Альбинку к своему теплому седому плащу, водя по Альбинкиной персиковой щечке мокрой своей. А «адмирал» хорохорился, отправив жену, приходил ночью, выхватывал дочку из теплого гнезда, кружил, подняв на руках, в матросском танце «яблочко», топотал крупными ботинками, но потом уходил на кухню и всасывал судорожно и выгонял сумбурно в фортку папиросный дым.

А теперь все дым, он старик, просто бодрый старик, и никакой не «адмирал», а все тот же каперанг, но уже в отставке. Не хватило башки у дубового служаки, даже когда перевели в Главный штаб после смерти жены на вице-адмиральскую должность, высидеть дубовой жопой крупную погонную звезду. Так и промаялся до пенсии на штабных посиделках, с радостным и слезным блеском в глазах выпархивая в редкие командировки на флота, к воде. Ни черта этот осиновый с осенней сединой пень не мог сообразить – каково ей, красивой девушке двадцати лет, гибкой и плавной, как упругая севастопольская волна, представляться в компаниях наглых начальничьих дочек дочерью «адмирала», клянчить у прижимистого папаши воинское довольствие на модные тряпки и отвечать осторожно обнимающим ее на танцах кавалерам, приученным в казармах военных институтов к жесткой половой дисциплине со старшими по званию девками:

– Вы что-то слишком меня приблизили. Вот пожалуюсь «адмиралу», будете от счастья болтаться на рее в далекой холодной бухте.

Но за флотского молодца она никогда бы не вышла, помнила суровые сопки, заваленные лунными подворотничками сизых облаков, угрюмых молодых офицеров, бодро, поскорее пробегающих мимо маленькой и отдающих для смеха честь, а иногда и горланящих в ночном штиле поселка что-то дикое и слепое, про «наш гордый “Варяг”»… И неуемный ветер с близкого моря, и похоронный безнадежный стон чаек…

Альбинка уселась посреди кухни и сдвинула локтем гору посуды. Теперь «адмирал» почти не разговаривал с неудачной, пришвартованной к серой жизни дочкой; когда проходил мимо, то по-флотски выпрямлял спину, наливался суровой неприязнью, подгибал губы и лишь изредка бросал:

– Опять напилась!

Все хотел, видно, сказать: «Как же мамочка твоя, любимая мама, жила среди холодного ветра хрустальной слезой, а ты?» Хоть бы избил по щекам когда. Теперь он, вообще больной, завел себе на утлой списанной дизельной посудине, невесть как пригнанной сюда к реке в речном порту, «военно-морской музей» – обхохочешься! – и пропадал там то ли клоуном-директором на общественных началах, то ли ночным сторожем дни, а часто и тусклые, медленно жрущие время ночи. И не с кем было, кроме рыгающего дурь телевизора, красивой женщине Альбине даже поскандалить, такая тихая тоска. Приходил теперь «адмирал» в свою заброшенную, кинутую без женских рук квартиру редко, презрительно громыхал, привыкший к надраенным поручням командных катеров, грязной посудой, швырял на пол серое белье и, оставляя дочке пакеты с провиантом, «чтоб не померла с голодухи паек», уходил, порывшись в своей комнате в бесконечных бумажных архивах и сопя навсегда застуженным в походах носом.