Наступила зима. Однажды в понедельник Магда прошлась до деревни пешком через лес. Вернувшись домой, она зашла в спальню и, ни слова не говоря, принялась собирать багажную сумку. Вновь был поставлен тот же диагноз, ее груди уже налились, на этот раз она не откладывая пройдет курс вливаний. Три раза, никак не меньше, Роберт беспрепятственно навещал ее. Он дожидался на скамейке в холле больницы, отгонял сомнения и старался вести себя как можно более нейтрально: когда в означенный час двери больничного коридора раскрывались, он присоединялся к небольшой серой кучке людей, брал принесенный с собой букет и подарки и занимал позицию у постели жены.

И вот выпал снег. Снег появился откуда ни возьмись как ледяной белый зверь, как противник появляется во сне. Когда Роберт по утрам выходил из дома, ему приходилось, действуя лопатой и метлой, прокладывать дорогу к машине. Затем он нажимал на стартер, заводил мотор, очищал стекла, обкладывал колеса цепями и ехал через лес Форэ-де-Саниссак, так как путь через горный перевал был закрыт. Часто снова начинался снегопад, и приходилось ехать совсем медленно — делать не больше тридцати километров в час. Он вел машину, уткнувшись носом в лобовое стекло, вглядываясь через работающие дворники в серую мглу, и так два-три часа, до тех пор, пока, совершенно обессиленный, не припарковывался возле больницы, затем взбирался по лестнице и находил палату, где, непонятно почему закутанная во что-то такое же серо-белое, как снежная пустыня, лежала Магда. Она спокойно здоровалась с ним.

Однажды на полпути между Асклье и Сен-Мартьялом ему пришла в голову мысль остановить машину у обочины. Он вышел, сложил домиком руки, защищая пламя от ветра, поджег сигарету и, облокотившись на передний бампер, стал смотреть в заснеженную тундру. Улучив удобный момент, его чувства почти молниеносно освободились от пут сознания. Где-то стреляли, где-то лаяли собаки, раздавался колокольный перезвон, завывал ветер. Он ничего не слышал. Ничто не привлекало его внимания, не могло нарушить переполнявшей его решимости никуда не двигаться с этого единственного, неизмеримого, лишенного эмоций отрезка времени, не двигаться до тех пор, пока, довольный как ребенок, он не поймет, что опоздал в то мрачное здание, на скамейку для посетителей, к манекенам в белоснежных униформах, что проходили мимо и не желали, чтобы к ним обращались, к мерзкому запаху медикаментов, носилок, боли, цветов и пищи, к теплому инкубатору, где содержатся женщины, одержимые непреодолимым желанием иметь ребенка от себя самой, к шлангу, подведенному к руке Магды, к ее ухоженному, хорошо сложенному телу, к тени ее бывшей, ее репродукции, к мрачной жидкости в бутыли возле кровати, к ничего не значащим словам, которыми они обмениваются, к прощанию, лифту и случайной встрече с лечащим врачом — тем, кто в один прекрасный день, который неизбежно наступит, в очередной раз пристегнет ее к операционному столу.

Но когда так случилось на самом деле, в момент наивысшего отчаяния, на границе жизни и смерти, на улице уже была весна. Над дверями кафе уже укрепили красные и синие маркизы. Снаружи вновь установили глиняные горшки с цветами. Роберт и Магда выехали на машине из города, свернули вправо и стали подниматься в гору вдоль гребня Трибаль. «Видишь?» — спросил Роберт, и Магда ответила: «Да, да, очень красиво», — она, разумеется, видела, что повсюду из скалы фонтанами бьет вода. «Как прекрасно, как здорово», — шептала она, когда они, остановившись возле дома, вышли из машины, ведь теперь они не только видели, но и слышали, что где-то на большой высоте, пробудившись ото сна, вернулась к жизни вода, течет свободно со всех сторон, переливаясь, шумя, вспениваясь, искрясь и кувыркаясь в овраге, к реке.

5

Бывали дни, когда ничего не удавалось. Смешиваешь краски, проводишь пару линий, накладываешь пару мазков, отступаешь на несколько шагов, прищуриваешься, и — все сначала! Потому что должно быть по-другому, как-то по-другому, но как — ты не знаешь, ни малейшего понятия не имеешь, и тогда стоишь и смотришь недоверчиво на влажный холст, полученная каденция цветов: серо-голубой — карминно-красный — красный — оранжево-красный — иссиня-серый — тебя определенно не удовлетворяет, напротив, все это как-то несерьезно, и тогда опускаешь голову, понимая, что твои способности испарились и инстинкты заглохли, и — приходится признать — навсегда.

Жара в тот день была дикая. Когда он вышел из мастерской на улицу, на его плечи и шею словно упала откуда ни возьмись раскаленная гиря. Из-за этого он пошел по тропинке вдоль зарослей тутовника медленно, слегка приволакивая ноги. Почувствовав, что добрался до цели, он толкнул ногой дверь, ведущую в дом.

Тишина, полумрак, солнечный блик, зеркало. Он с трудом узнал молодую черную собаку, растянувшуюся на кафельных плитках под лестницей. Напряженно прислушался. Если Магды здесь не окажется или, что того хуже, она не захочет с ним говорить, не захочет смотреть на него, он всегда успеет спрыгнуть в пропасть.

Она примеряла в спальне крестьянскую соломенную шляпу.

— Куда ты собралась?

— В деревню.

Поля шляпы почти касались ее обнаженных плеч, на ней был сарафан, который держался на одной тесемке, продернутой через верх.

— Не ходи, — сказал он, помолчав.

Она обернулась и посмотрела удивленно.

— Почему?

— Слишком жарко.

— Я пойду пешком, по тропинке в лесу.

— Все равно. Сегодня ужасная жара, это опасно. Мне бы не хотелось, чтобы ты рисковала, по-моему, лучше будет, если я тебя…

— Ах, Роберт, перестань!

— Почему ты меня перебиваешь? Почему ты убегаешь, стоит мне только появиться? Ты ведь не хочешь даже сказать, куда ты направляешься, не так ли?

Она, онемев, раскрыла рот.

Он рассердился.

— Нечего смеяться!

— Я и не смеялась.

— Ты смеялась. Но это не имеет значения. — И вдруг, смягчившись, жалобным голосом предложил: — Давай чего-нибудь выпьем…

Он не верил своим глазам — Магда взяла солнечные очки, открыла и вновь закрыла сумочку, еще раз посмотрела в зеркало и сказала:

— Я ухожу.

— Розовое вино или белое? — Он уперся руками в простенки, преградив ей путь. — На кухне прохладно, приятно. Я там только что проходил.

— Роберт, посторонись.

Она хотела проскользнуть мимо, словно так и надо. В припадке ярости он схватил ее за запястье.

— Как так — «посторонись»? Ты хоть понимаешь, что говоришь? Посмотри на меня! Ты что, хочешь меня довести, а? Посмотри на меня, я тебе сказал!

— Нет! — выкрикнула она. — Это уж слишком!

Она старалась высвободить руку, пинала его, но в конце концов повиновалась. И тогда, устремив на нее лихорадочно горящий взгляд, взгляд зверя, вырвавшегося из клетки, нахмурив брови, как всегда в минуты смертельной опасности, он разжал пальцы и отпустил ее запястье, а потом по-свойски положил свою тяжелую руку ей на плечо. В эту долю секунды он заметил, что она сглотнула и облизала губы, едва сдерживая смех, как человек, который, блуждая в пустыне собственной памяти, наткнулся на что-то удивительное, приобнял ее другой рукой и, замедлив шаг, словно танцуя аргентинское танго, провел мимо стула с обивкой из красного бархата, мимо комода, благоухающего эвкалиптом, мимо зеркала в полный рост назад в спальню и там на секунду отпустил, дав ей возможность абсолютно добровольно опуститься на кровать, опрокинуться навзничь, так что соломенная шляпа сползла набок, а забранные наверх белокурые волосы с медовым отливом рассыпались по плечам.


В тот же период я как-то раз решил доехать до самой высокой обитаемой точки. В пастушьей деревушке Сен-Арман-де-Неж жило тогда человек двадцать, не больше, в основном мужчины, самым молодым было уже лет под шестьдесят. Дорога круто уходила вверх. Последние десятки метров я продвигался вперед не быстрее мула. Я не увидел ничего особенного — каменные стены, сквозь которые пробрался ползучий вьюнок, собака, спящая на террасе… Заброшенный уголок, населенный призраками. Я добрался до самой высокой точки. Кафе «Сен-Арман-де-Неж». Посетители-мужчины, сидевшие под деревьями за столиками и по очереди бросавшие кости, едва взглянули на иностранца, который вылез из своей машины в облаке белой пыли.

Я зашел внутрь, выпил у стойки три бокала вина, потом заказал макароны, «бризар», затем снова макароны и наконец, нагрузившись двумя бутылками грушевой настойки, вышел на улицу.

У каменной балюстрады сидел человек и играл сам с собой в домино. Это был маленький старичок, его лицо в падающих сквозь ветви деревьев солнечных бликах казалось искренним и даже счастливым.

Я подошел к нему, ослепленный видом, открывавшимся у него за спиной: сланцевые склоны холмов и расщелины, которые, похоже, сохранились в своей первозданности со дней творения. Я поставил две рюмки на его столик, сел напротив и сказал, подражая сочному выговору здешних мест:

— Чертовская жара! Простите за нескромность, но скажите, пожалуйста, у вас есть жена?

Старик посмотрел на меня с интересом, но ничего не ответил, он готовился передвинуть следующую костяшку, а я снова, сдерживая ярость, начал пить.

…Я больше не могу вынести ее улыбку, которая, как мне кажется, вовсе и не улыбка, а просто типичная для нее гримаса. Я не выношу ее шагов, ее дыхания, того, как она курит и пьет, как смазывает руки кремом, вставляет сережки, встряхивает волосами и как в начале ночи совершенно некстати говорит: «Я устала. Так жарко. Почему бы нам просто не поспать?»

Я считаю, что ее рассеянность выходит за всякие рамки. Я помню ее другой! Когда я встаю из-за стола, беру сигареты и даю понять, что мне потихоньку опять пора приниматься за работу, она сидит, уставившись на какой-нибудь предмет — будь то подсвечник, книга, металлическое блюдце с ломтиками лимона, — так, словно есть еще какое-то прошлое, кроме нашего с ней совместного. «На улице холодно? На улице жарко? Идет ли дождь?» Она задает эти пустые вопросы, когда я возвращаюсь через несколько часов, а сама продолжает спокойно почесывать голову собаки. Выражение лица у нее кроткое и дружелюбное, но я не верю ему, я знаю, что на самом деле ее раздирают какие-то скрытые от меня личные переживания. Я сыт по горло твоей двойной игрой!