Это ощущение было смутным, не очень понятным, но Глеб знал, что оно правильное.

Узнав это, он растерялся. Прежняя жизнь кончилась, а новая была ему чужой, хотя он и был в ней, в общем-то, неплохо устроен. Он постарался как-то избыть свою растерянность – например, твердо решил не переходить в новую школу, хотя дорога в старую, из Бирюлева на Нижнюю Масловку и обратно, занимала три часа в день. Еще – не заводил новых друзей. Нет, он не презирал своих нынешних соседей по дому, среди них было не меньше хороших людей, чем плохих, – просто его к ним не тянуло.

Правда, и старых друзей у него осталось не много; он был не слишком общителен. Да вообще-то всего один настоящий друг у него был – Колька Иванцов, сосед по дому на Нижней Масловке. Дружба их была сильна своей необъяснимостью; слишком уж они были разные. Колька был на пять лет старше Глеба, но не читал сложных книжек – только про приключения. Он вообще не любил всяких сложностей, в отличие от своего молчаливого и задумчивого товарища, был веселым, неунывающим парнем и смотрел на жизнь простым и ясным взглядом.

А может, и незачем искать объяснений для того, что объяснений не требует. Детская дружба, как и первая любовь, не требует их никогда – она просто есть, вот и все.

Первой, а также и второй, и третьей любви у Глеба не было, зато Колька еще в школе не знал на этот счет никаких затруднений. Объекты его любви менялись так часто, что Глеб давно перестал их считать, замечал только, что все девчонки, которые нравятся его другу, непременно красивые, веселые и не дают себя в обиду. Правда, Колька их и не обижал – расставался с ними так же весело, как знакомился.

Впрочем, Глеб не вмешивался в амурные дела своего друга. После смерти мамы Колька остался единственным человеком, к которому не подходило слово «обыкновенный», и это было в нем самое главное. Что в нем, собственно, такого необыкновенного, Глеб объяснить не мог, но достаточно ему было увидеть Кольку, как мир тут же приобретал внятные очертания, во всем появлялся какой-то неведомый, но ощутимый смысл.

С пятого класса Колька постоянно занимался каким-нибудь спортом – то боксом, то легкой атлетикой, то плаванием. К семнадцати годам все эти разнообразные спортивные увлечения превратились в занятия многоборьем, и успехи оказались такими внушительными, что Кольку приняли в физкультурный институт, хотя и непонятно было, как он сдал вступительные экзамены, если, как сам со смехом говорил, делал четыре ошибки в слове «еще».

– Так у нас половина таких, – объяснил он Глебу. – Если вообще не все. Ну, пишет девчонка «карова» через «а», ну и что? Главное, чтоб в спортзале коровой не была.

Если трудно было понять, что привлекает Глеба в Кольке, то уж что привлекает этого бесшабашного парня в тихом очкарике Глебе, не понимал никто. Добро бы Колька тянулся к учености или испытывал перед ней и, соответственно, перед ее носителями какое-то особое благоговение, так ведь нет. Да у них в школе были ребята и поспособнее, чем Глеб Станкевич. Даже один математический гений был – поступил в МГУ в четырнадцать лет; был даже чемпион России по шахматам среди юниоров.

В их дружбе не было ни благоговения, ни покровительства. Это была просто дружба, и все. Какое-то… понимание, не требующее объяснений.

Единственное, что Колька не раз пытался объяснить Глебу: в чем суть отношений с девушками. Впрочем, попытки эти оказывались безуспешными.

– Зря ты комплексуешь, Глебыч, – сказал однажды Колька; Глебу было тогда четырнадцать лет, а ему девятнадцать.

– Ты насчет чего? Я не комплексую, – без особой уверенности проговорил Глеб.

– Насчет девчонок, насчет чего ж еще. Думаешь, они только мускулатуру уважают, а если у тебя очки, то ты им на фиг не нужен?

– Не думаю, – улыбнулся Глеб. – Я про них вообще не думаю.

– Так на что тогда обижаешься? Они ж чуткие, как кошки. Ты про них не думаешь, ну, и они тоже…

– Я и не обижаюсь, – пожал плечами Глеб. – Не думаю и не обижаюсь.

– Другому кому расскажи! – хмыкнул Колька. – Про девок только больные не думают. А ты здоровый.

Но Глеб не обманывал друга. Он действительно не думал про девчонок – по двум причинам. Первая причина была совсем незамысловата: в длинном коридоре бирюлевского дома почти сразу после его переезда нашлась брошенка Ленуся, которая охотно захаживала к симпатичному мальчишке-соседу. Никаких планов на его счет Ленуся при этом не строила – какие планы могут быть со школьником! Правда, она никогда не забывала, что от секса с молодым пареньком надо получать удовольствие, но этим, вполне, в общем-то, обычным, требованием ее небескорыстие по отношению к Глебу и исчерпывалось. Ленусина корысть лежала в другой сфере: она была твердо намерена выйти замуж, только чтобы обязательно расписаться в загсе, потому что законную жену все-таки потруднее бросить, чем любовницу. А поскольку Глеб в качестве кандидата в мужья не рассматривался, он мог считать Ленусю совершенно бескорыстной.

Эта-то причина и была так незамысловата, что непонятно даже, как Колька о ней не догадался. Вторая же причина, по которой Глеб не думал о девчонках… Называть ее он почему-то стеснялся. Точнее, не хотел говорить о ней даже с другом Колькой.

Если обыкновенность мужчин, которые его окружали, от отца до соседа по коридору, была проста в своей очевидности, то обыкновенность всех женщин, за которыми он вольно или невольно наблюдал, была обыкновенностью в какой-то огромной степени. Она была заложена в самой женской природе. Конечно, мама… Но, может, права была тетя Паша, когда говорила, что его мама не от мира сего? Не зря ведь даже в маминой внешности была какая-то особенная прозрачность – мир светился сквозь нее, она не заслоняла его собою. И умерла она от болезни, которую Глеб представлял себе как прозрачность крови…

Вообще же сквозь женщин мир не светился нисколько. Глеб понял это довольно рано, причем понял осознанно, отчетливо. Он помнил даже, когда и как это произошло.

Он тогда ездил в школу из Бирюлева первый год и старался найти в этих ежедневных утомительных поездках хоть что-то приятное. Приятной была разве что возможность читать в метро, да и то приятность эта была относительной, ведь читать можно было и дома. К тому же бывало, что он неправильно рассчитывал время, и книжка кончалась раньше, чем дорога.

А в этот день она закончилась совсем уж не вовремя, еще по пути в школу. Так что весь обратный путь Глебу пришлось провести в разглядывании вагонной рекламы. К тому же он невольно должен был вслушиваться в разговоры вокруг, которых за чтением обычно не слышал.

– Накладные – вчерашний день. Сейчас все наращивают.

– Дорого, Зин. И четыре часа в салоне сидеть.

– А куда торопиться? Если салон правильный, то самое то.

Глеб долго не мог понять, о чем разговаривают две женщины – немолодые, лет тридцати, – стоящие вместе с ним в закутке со стороны неоткрывающихся вагонных дверей. Ему стало даже интересно: что же это такое загадочное, из-за чего надо сидеть четыре часа в салоне, и в каком салоне? Он недавно прочитал книжку про Великую французскую революцию и сразу представил себе салон мадам Рекамье.

Только минут через пять он сообразил, что женщины говорят про ногти и про парикмахерскую. Еще минут пять после этого он вслушивался в подробности их разговора: какими слоями эти ногти наращивают, как долго сохнет каждый слой, что на них, нарощенных, можно нарисовать… Глебу казалось, что он уже знает про ногти все, что можно про них знать, и даже сверх того, но, наверное, он ошибался. Женщины разговаривали пятнадцатую минуту, двадцатую, двадцать пятую, а тема была все та же.

Когда они наконец вышли из вагона – говорили они в этот момент о том, можно ли в домашних условиях сделать правильный французский маникюр, – Глеб чувствовал, что голова у него идет кругом, притом в буквальном смысле слова. Он просто не представлял, что люди могут так долго разговаривать о совершенно неважных вещах, находя в таком разговоре бесконечный интерес!

С тех пор он иногда даже специально отрывался от книжки и прислушивался к женским разговорам в метро. Эти разговоры поражали его даже не тем, о чем они велись, а количеством подробностей. Зачем они нужны, эти подробности, кому они нужны? Женщины рассказывали друг другу, как в воскресенье собирались у кого-то на даче, кто во что был одет, кто принес к столу коньяк, а кто копченую курицу, кто пришел первым, а кто третьим, кто как на кого посмотрел, кто с кем танцевал, во сколько вызвали такси, чтобы ехать домой, почему оно не пришло вовремя…

Мир дробился, превращался во множество мелких точек, исчезал… Или нет, не исчезал – наоборот, делался плотным, непрозрачным, весь состоял из того, что можно потрогать рукой. И делали его таким женщины, сомнений в этом у Глеба не осталось.

И зачем ему было думать о женщинах, если он не хотел жить в созданном ими бессмысленном мире?

К счастью, в этом и не было необходимости. Компьютерный – даже не виртуальный, к нему Глеб был равнодушен, а кибернетический – мир надежно отгораживал его от мира внешнего. В этом мире компьютерных программ, в котором он научился ориентироваться лучше, чем какой-нибудь индеец Виннету в своей прерии, все было сложно и вместе с тем стройно. Он был очень разумно устроен, этот мир, но разумность его не была схематичной или примитивной – она была трепетной, как листья осины. Осина росла под окном бирюлевского дома, листья у нее трепетали всегда, даже когда совсем не было ветра, и Глеб любил ее за этот трепет.

Точно так же любил он непростой кибернетический мир, в который сумел войти благодаря своим, довольно, по его мнению, обычным для постиндустриального века способностям.

И он никуда не собирался выходить из этого мира. До тех пор, пока не пошел на вечеринку к соседу Гене.

Глава 5

Из-за Гениной двери не доносилось шума. Вернее, шум или хотя бы легкий шумок доносился из-за всех дверей, коридор гудел этим обычным вечерним гулом полукоммунальной жизни, и Генкин шум не привлекал внимания.