– Я не могу, – помолчав, сказала Катя. – Мне перед ним стыдно. Он мне ничего плохого не сделал, только хорошее, сына вот… Но пусть он меня забудет поскорее. Может, ты кого-нибудь попросишь позвонить? В регистратуре, может. Если денег дать, они позвонят, как ты думаешь?

– Думаю, позвонят, – кивнул Колька.

Ему снова стало смешно – так уж она говорила.

– А я деньги на хранение сдала, – сказала Катя. – В приемном покое. Машинально как-то, и не сообразила, что понадобятся же. Отдадут они тебе? И позвонить ведь надо, и палата отдельная…

– Мне не отдадут. Потом сама заберешь. Когда выписываться будешь.

– Ты за палату заплатил, я знаю, мне врач сказала. Я бы тебе сейчас же и вернула, но придется потом. Если…

Она опять замолчала. Колька понял, что она хотела сказать: если он придет к ней еще, если все это не окажется с его стороны обманом.

– Утром приду, – сказал он. – Хотя уже, считай, утро и есть. Ну, значит, как ты проснешься, так я и приду.

– Да я недолго посплю. – Катя улыбнулась и кивнула на кроватку. – Вот у меня теперь звоночек.

– А деньги вернешь, когда забирать тебя буду. Не бойся, в долгу не останешься.

Он был уверен, что к тому времени, когда ее выпишут из больницы, деньги у них уже будут общие.

– Я не боюсь. Только и ты не бойся, ладно?

– Чего? – удивился Колька.

Она не ответила, но он и сам догадался. Она хотела сказать, что не уйдет к Северскому, и хотела, чтобы он не волновался об этом. Сама она волновалась очень – Колька видел, как она устала от такого долгого волнения.

– Я пойду, – сказал он, вставая. – Спите.

Выходя, он прикрыл дверь неплотно и минут через пять снова заглянул в оставленную щель. Он думал, придется отругать Катю за то, что она не спит.

Но она спала. Она спала так же безмятежно, как ее ребенок. И лицо у нее во сне было такое же счастливое.


Кольке не верилось, что это было всего два дня назад. Так много вместили в себя эти дни, бывали в его жизни месяцы и даже годы, которые вмещали в себя гораздо меньше. Даже в основном такими и были до сих пор месяцы и годы его жизни…

Два дня он почти не выходил из роддома, только ночевать шел к Катиным родным, потому что ее мама и бабушка не могли понять, как такое возможно, чтобы он поселился в гостинице, а он не хотел их обижать. Когда он увидел этих женщин, то сразу понял, откуда взялась такая его Катя. Во всех них троих была одинаковая беспомощность перед силой жизни, и так же одинакова была в них сила оставаться в этой неласковой жизни такими, какие они есть.

Как и обещал Кате, Колька не стал сообщать ее бабушке и маме подробности появления у нее ребенка. Сказал лишь, что роды начались неожиданно, по дороге, поэтому они с Катей не успели заехать к родным. Бабушке с мамой в голову не пришло, что незнакомый мужчина, явившийся чуть свет прямо из роддома с таким известием об их девочке, это не отец ее ребенка.

К тому же Катины мама и бабушка сразу нашли себе столько дел – хлопотали, варили, жарили, кормили Кольку, передавали еду для Кати, готовили приданое для маленького, в общем, пребывали в состоянии такого счастья, – что им было не до выяснения подробностей. К тому же они были так застенчивы, что, пожалуй, не решились бы выяснять у него эти подробности, даже если бы и захотели.

Через два дня он уехал в Москву, пообещав вернуться к Катиной выписке. И вот теперь гнал машину по шоссе между полями, вглядываясь в таинственные свитки метели.

Москва явилась перед ним с такой обыденностью, что он даже опешил. Все здесь осталось таким, как будто ничего не произошло в мире, как будто не было этих бесконечных двух суток, и не было Кати, и любви, о которой она сказала ему, прощаясь, не было тоже. И от всей этой неизменности – пробок при въезде на Кольцевую, неба, которое над огромным городом всегда будто розоватым заревом освещено, бурой снежной каши под колесами, – Кольке стало так тоскливо, что хоть развернись и сразу езжай обратно.

Но ехать обратно сразу было нельзя. Надо было поговорить с женой. Он ведь не мог сказать Галинке о том, что произошло, по телефону, да еще через чужих людей, как Катя Северскому. Десять лет не вычеркнешь из жизни так просто, как несколько ночей. И убеждать себя, что он давно уже стал для жены чем-то вроде предмета домашнего обихода, привычного, но все же не настолько, чтобы без него невозможно было обойтись, – убеждать себя в этом Колька считал нечестным. Достаточно было вспомнить, как Галинка совсем недавно сказала, уезжая в командировку: «Жди меня, и я вернусь», – и глаза ее блеснули знакомым блеском направленного на него ободрения.

И разве она виновата в том, что все это кажется ему теперь чем-то далеким, что в памяти и в сердце у него только любовь, которой, оказывается, прежде в его жизни не было, просто он об этом не подозревал?

Колька думал, что жены, как обычно, не окажется дома, а значит, у него будет еще сколько-нибудь времени, чтобы подготовиться к разговору с нею. Это было очень даже вероятно, потому что Надя сдалась на уговоры Галинкиных родителей и поехала встречать Новый год к ним в Краснодар, а раз дочки нет дома, то и Галинке делать там, в общем-то, нечего. Так это было уже давно, пожалуй, с тех пор, как Колька начал работать и восстановился в институте после травмы.

Но Галинка была дома. Сидела на кухне, почему-то в пальто, наверное, только что откуда-нибудь вернулась, тоже как обычно. В двадцать девять лет ей так же все было интересно, как и в девятнадцать, и так же она ухитрялась бывать в пяти местах за день, притом одновременно.

Колька понял, что отсрочки не будет. Да и не нужна ему была отсрочка.

– Галя, – сказал он, – я не предупредил…

– О чем? – не глядя на него, спросила она.

Голос ее прозвучал как-то странно, непривычно, и это удивило Кольку. Неужели она так сильно переживала из-за его отсутствия?

– Ну, что задержусь. Я, понимаешь…

– Да ладно, Коль.

Она подняла на Кольку глаза, и он наконец понял, что в ней показалось ему таким странным. Глаза у нее не блестели. Такого не бывало все десять лет их совместной жизни. Это было главное в ней, вот этот яркий блеск глаз, они блестели, когда Колька впервые увидел ее, когда она провела с ним первую ночь, когда приходила к нему в больницу, они блестели в радости и в горе, от бессонных ночей и от новых впечатлений… Жизнь пробивалась у нее изнутри этим блеском, в его неизменности и была нескончаемость жизни!

Теперь ее глаза были – сама пустота.

– Случилось что-нибудь? – дрогнувшим голосом спросил Колька.

«Ну как ей сейчас сказать? – мелькнуло у него в голове. – И что это с ней вдруг?»

– Ничего не случилось. – Она пожала плечами. Голос был спокойный. – Все как обычно. Хорошо, что Надька у бабушки, а то меня в командировку посылают. Может, ты Новый год у родителей встретишь? Или у Нины.

– Я… – начал было Колька.

И замолчал.

– Что – ты?

– Я… А куда ты едешь?

– На остров Лансароте. Только не еду, а лечу. Это рядом с Африкой, напротив Сахары.

Она и теперь не удивилась необычности его поведения, хотя могла бы: Колька ведь никогда не интересовался маршрутами ее поездок.

Он больше не мог делать вид, будто с ним ничего не произошло.

– Галя, я должен тебе сказать, – с трудом, но решительно выговорил он. – Я не буду больше… здесь жить.

– Здесь? – переспросила она.

– В смысле, с тобой… то есть…

Все-таки язык у него был словно свинцом налит и еле ворочался во рту, выговаривая эти слова, ничтожность которых он ясно чувствовал. Они были ничтожны по отношению к Кате, по отношению к Галинке, по отношению к нему самому, их противно было произносить. Но и не произносить было невозможно.

– Ты уходишь? – таким же спокойным голосом спросила она. – К кому?

Как было ответить на этот вопрос? Сказать, что он уходит к любовнице Северского, которая только что родила от того ребенка?

– Я ее люблю, Галь, – сказал Колька. – Она родила. Прости.

– Да? – Теперь он наконец расслышал, что ее голос звучит не спокойно, а тускло. – Давно?

– Два дня назад.

– Поздравляю.

– Надя от бабушки вернется, я ей тоже скажу.

– Зачем ты будешь ей говорить? Она все равно сразу в Кельн уедет. А потом я ей сама скажу.

Галинка была, как всегда, права и, тоже как всегда, соображала быстрее, чем Колька. Даже в том странном состоянии, в котором она неизвестно отчего сейчас находилась. Даже при таком известии, которого она едва ли ожидала от него.

А может, дело было совсем не в ее сообразительности. И даже наверняка не в этом было дело. Просто та жизнь, которой Колька жил десять лет, была создана без него, шла без него и не нуждалась в нем даже в тот момент, когда он ее покидал.

Это было даже не обидно. Так уж оно сложилось, а почему, никто не знает. И вряд ли кто-нибудь в этом виноват.

«Удобно тебе так думать! – сердито произнес про себя Колька. – А она вон какая почему-то».

– Галь, очень ты…

Он хотел спросить, очень ли она на него обиделась, но ему вдруг стало стыдно называть происходящее таким глупым, из детской песочницы, словом.

– Не очень. – Она всегда легко угадывала все, что он хотел, а вернее, мог сказать. – Вообще не обиделась.

Колька молчал, не зная, что еще сказать. Все было глупо, мелко, не нужно. Любые слова, обращенные им к Галинке, были бы сейчас похожи на те, которыми в советских фильмах провожали на пенсию заслуженных заводчан: благодарим за трудовой подвиг, здоровья, счастья в личной жизни…

– Ты прямо сейчас в командировку уезжаешь? – наконец сказал Колька.

Все-таки он не мог совсем ничего не говорить!

– Завтра.

– А почему же ты в пальто?

Странно, но ее совсем не удивили эти, один другого глупее, вопросы. Даже наоборот, она посмотрела на свое пальто с удивлением, как будто увидела его впервые.

– Не знаю… – В ее голосе прозвучало что-то совсем уж незнакомое – растерянность, горечь? – Пришла и снять забыла. Ты к ним прямо сейчас уезжаешь?