Внутренний голос подсказывал ему, что она и замуж за него выйдет, если он попросит. И каждая попытка подавить искушение, забыть обо всем, кроме своей нежной любви к ней, была несказанной мукой.

— Какая жалость, что я не могу спеть вам! — сказала она, нарушая долгое молчание. — Теперь, когда я чувствую что-нибудь, я не знаю, как это выразить. Прежде я могла все сказать — пением.

— Если бы вы могли, я бы попросил вас спеть серенаду Гуно.

— О, нет! Не это. Это было последнее, что я вам пела, и оно принесло несчастье нам обоим.

На миг он, как истый влюбленный, истолковал ее слова в свою пользу. Сердце его забилось быстрее. Чтобы сдержать охвативший его бешеный порыв, он нервно закусил янтарный мундштук трубки.

И ему стало ясно, что только в одиночестве он может решить эту жестокую задачу, от решения которой зависело счастье трех человек. Он встал.

Я пойду пройдусь, Ивонна. Все это немножко взбудоражило меня. А вам лучше бы лечь пораньше. У вас утомленный вид.

— Да. У меня мучительно болит голова.

Ивонна заставила себя ясно улыбнуться ему, когда он прощался с нею. Но как только дверь затворилась за ним, улыбка сбежала с ее лица, оно вытянулось, стало почти суровым. Дух сошел на нее, коснулся ее волшебным крылом, и ребенок сразу превратился в женщину. Взор ее бестрепетно устремлялся в будущее и видел ответственность и скорбь жизни не как смутно пугающие неудобства, о которых охотно забывала ее легкомысленная детская душа, укрывшись в первом попавшемся убежище, но как унылую реальность, заурядную по форме и серенькую по окраске.

Раз она не нужна Стефану, долг ее — вернуться к Эверарду, как она обещала. Она обязана была спросить согласия у Стефана. И Стефан обязан дать его, если она не нужна ему для чего-либо большего, чем дружеское ежедневное общение. Она испытала Стефана и убедилась, что он не любит ее. Она пустила в ход свои женские чары — и потерпела поражение; никогда она не чувствовала этого с такой болью. Она не имела власти скрасить его жизнь, отторгать от него гнетущие заботы. Иначе он не решился бы отпустить ее; его сердце потребовало бы более тесного союза. Как женщина — она бессильна над ним. Теперь она понимала это. И менее нужна ему, чем Эверарду. Она доказывала себе это с убедительной логикой отчаяния. И все же в глубине ее души теплилась искра надежды… Порой она конвульсивно сжималась и снова устремляла взор в пространство, где перед нею отчетливым видением стояла ее жизнь.

XXII

В ПОИСКАХ СПАСЕНИЯ

Он не в состоянии был дольше ходить по улице под мелким моросящим дождем, борясь со своею собственной душой. Что за дикая глупость! Это все равно, что вырезать собственное сердце и швырнуть его под ноги Эверарду.

Яркие огни над дверью дешевого мюзик-холла манили к себе. Он вошел, взял девятипенсовое место на балконе и, протолкавшись сквозь толпу других таких же дешевых зрителей, стал впереди, перегнувшись через деревянные перила. В воздухе носился запах скверного табака и запах буфета, помещавшегося сзади. Битком набитые, как сельди в бочке, зрители хором подтягивали припев песенки, исполняемой певицей на эстраде. Затем выступил тенор с балладами, какие можно исполнять и в гостиной. Джойс слушал рассеянно; он и слышал, и видел все, как во сне. Сосед, попросивший у него огонька, вывел его из задумчивости, и он удивился, зачем пришел сюда. И именно сегодня, когда он мог бы быть дома и насытить свое сердце радостью. Однако он не ушел.

Семейство велосипедистов описывало круги по сцене на каких-то воздушных обручах. Джойс, полузакрыв глаза, смотрел на них и тешил себя причудливой фантазией, что это его мысли, облекшиеся в форму, кружатся перед ним. Взрывы оглушительных аплодисментов были ему приятны, разбивали его настроение. Затем появилась декорация, изображающая улицу, и с ней исполнитель уличных песенок. Он пел о пьяницах и закладчиках и вкладывал в свое исполнение столько юмора, что Джойс, несмотря на свою озабоченность, смеялся и с нетерпением ждал его второго выхода. Звякнул колокольчик. Тот же артист вышел и был встречен шумными хлопками. На этот раз он был в арестантском халате, в шерстяных чулках и туфлях, с черной стрелой на спине. Физиономию он себе устроил прямо зверскую.

У Джойса потемнело в глазах. Он не уловил первых слов песни, поймал только припев:

Я отсидел свои года

За то, что бабу свою пристукнул — да!

Пристукнул по башке…

Но когда комедиант начал рассказывать об арестантской жизни, Джойс не мог не слушать. Словно прикованный страшными чарами, он жадно вслушивался в грубо и цинично передаваемую комическим тоном повесть тюремной жизни. Здесь было все: и досчатые нары, и помои вместо похлебки, и сучение веревок, и двор для маршировки. Человек в арестантском платье забавными штрихами изображал своих товарищей, описывал грязные проделки для добывания пищи, бесстыдное вранье арестантов, постепенно усваиваемые гнусные привычки. И все это с ужасающей реальностью. Зала надрывалась от хохота. Но Джойс забыл, что перед ним комедиант. Он видел перед собой настоящую тюремную шпану, одно из тех униженных до потери человеческого образа существ, среди которых ему приходилось жить, — гнусный факт из своего прошлого. С эстрады пахло тюрьмой, и этот гнусный запах вызывал в нем тошноту. Все его измученные нервы дрожали от отвращения.

Он прорвался сквозь толпу, прижавшую его к перилам, и опрометью выбежал на улицу.

Сколько времени он бродил и где — он сам не знал. Наконец очутился в знакомой местности, близ трактира Ангела. Он насквозь промок, устал, озяб, чувствовал себя безмерно несчастным. Он снова презирал себя, как в первый день выхода из тюрьмы. Никогда еще клеймо позора не казалось ему таким неизгладимым. У ярко освещенной двери кабака он остановился в нерешимости. Потом, вспомнив, как печально кончилась подобная же попытка утешения несколько лет тому назад, содрогнулся и отошел. Это было слишком опасно.

Пройдя еще с сотню шагов, он встретил женщину, которая, миновав его, повернула и нагнала его.

— Я так и думала, что это вы, — сказала она. Он узнал голос Анни Стэвенс. И место было приблизительно то самое, где он дважды встречал ее, хотя потом на несколько месяцев потерял ее из виду. Но ее самое он не мог признать: одета она была как-то странно, и лицо ее наполовину скрыто было шляпой Армии Спасения. Кажущийся цинизм такого наряда возмутил его.

— С чего это вы устроили такой маскарад? — спросил он, продолжая идти вперед.

— Это не маскарад. Это правда. Я узнала вас, хотя, может быть, вам и не хотелось этого.

Он слегка убавил шагу, и она пошла с ним рядом.

— Вы как будто не верите? Напрасно. Я не врунья. Это меня и губило всегда, что я не умею врать.

Так зачем же вы ходите по улице в такой поздний час?

— Спасаю других.

— И что же? Спасли хоть кого-нибудь? — не без сарказма осведомился Джойс.

— Нет. Я почти и не надеюсь.

— Так зачем же вы стараетесь?

— Потому что, по-моему, гнуснее этой работы нет, — ответила она, круто останавливаясь и глядя ему в лицо хорошо ему знакомым вызывающим взглядом.

— Вы — странная девушка.

— Неужели же вы думаете, я нарядилась в этот дурацкий колпак и выношу пинки хулиганов и ругань женщин ради собственного удовольствия? Я не «обращенная» и не кричу с другими: «Аллилуйя», но днем я честным трудом зарабатываю себе в убежище кусок хлеба, а ночью брожу по улицам. Гнуснее этой, по-моему, работы нет, — повторила она. — Если б я знала еще худшую, я взялась бы за нее. С тех пор как я вас выдала, я места себе не нахожу, меня все время что-то жжет внутри. Когда я вышла на улицу, моя жизнь была адская, но эта, пожалуй, еще хуже. Я на себе испытала, как вы должны были себя чувствовать; и теперь я хочу погасить этот огонь внутри…

— Погодите минутку, — молвил он, чувствуя, что у него сдавило горло. — Значит, вы делаете это, так сказать, для души?

— Да, — ответила она, угадывая смысл вопроса.

— О бессмертной душе и вообще о религии я знаю немного. Но это придет. Мне хочется, чтобы настал день, когда я могла бы вспомнить, что любила вас — не ненавидя себя и не сгорая от стыда. Можете считать меня дурой, если хотите, но вот ради чего я это делаю. Пойдемте дальше. Нам незачем обращать на себя внимание.

Это было благоразумно, так как не один прохожий уже стремился заглянуть в эти два напряженно серьезных и бледных лица. Джойс машинально повиновался ей, но в течение нескольких минут смотрел на нее в безмерном изумлении. Мысль, которая, как он это смутно сознавал теперь, уже два часа шевелилась на темном дне его души, вдруг озарила его ярким, волнующим светом. Он неожиданно взял руку Анни и крепко сжал ее. Она с удивлением посмотрела на него.

— Что с вами?

— Знаете ли вы, что вы сделали сегодня? — выговорил он дрожащим голосом. — Вы показали мне, как выжечь тот огонь, что жжет меня. Вы искупили этим все зло, которое вы мне причинили. Если мое прощение чего-нибудь стоит для вас, я от всей души прощаю вас.

Он был странно взволнован. В порыве экзальтации он увлек ее под какие-то ворота и в темноте поцеловал ее. Она слегка вскрикнула и отшатнулась.

— Это — в знак прощения?

— Да. — И, круто повернувшись, он торопливо, большими шагами зашагал по тротуару.

Он более не колебался. Задача его жизни была решена. На душе у него было кристально ясно. Настал час искупить своей позор великой очистительной жертвой.

Вот он — тот самоотверженный поступок, после которого ему не стыдно будет смотреть в глаза людям. Самоотречение! Это слово звенело в его ушах, и, в такт ему, он ускорял шаги.

Он не сомневался, что Ивонне не будет хуже, когда она снова будет окружена роскошью и нежной заботой. С другой стороны, он достаточно знал ее, чтоб понимать, что и в жизни с ним, жизни лишений, она сумела бы найти радости, искупающие эти лишения. Не будь этого, он уже прямо из мужского самолюбия стушевался бы перед епископом. По совести, он имел право (теперь он ясно видел это) предъявить свои права на нее. Перед своей совестью он был чист, и чиста была его жертва.