Она нащупала за своей спиной пояс его пижамных штанов, и он резко втянул в себя воздух, когда она сдвинула штаны с его бедер. Обеими руками она оперлась о могучую грудь Джона и заскользила вниз по его телу.

– Не надо, Цветочек, – пробормотал он. – Тебе не обязательно… – Он замолк, как только она прижалась к нему, и замурлыкал, словно большой кот, когда она приняла его в себя; словно эхо его мурлыканью, раздавалось протяжное дыхание Флортье.

Он не без робости приподнимал и опускал бедра, покачивая Флортье в ритме своего дыхания, ее дыхания, словно в безмолвном диалоге их тел. У нее внезапно закружилась голова и стало дурно; она без сил наклонилась вперед и, всхлипнув, вцепилась пальцами в его мускулистый живот.

– Может, хватит? – прошептал он и погладил ее короткие локоны.

– Нет! – воскликнула Флортье и решительно помотала головой.

Свои руки он осторожно подсунул под ее, и они сцепили пальцы; опираясь на его широкие ладони, словно это был акробатический номер в цирке, Флортье снова выпрямилась и стала двигать бедрами. Джон следовал за ней в этом движении, давая ее рукам надежную опору.

– Дыши, Цветочек, – говорил он ей. – Дыши.

Флортье даже не заметила, что от напряжения задержала дыхание; она послушно выдохнула воздух, вдохнула и снова выдохнула. Пульсирующий жар перетекал в нее из тела Джона и колыхался. Она стала волной, океанской волной, которая танцевала, качалась и просто неслась вперед; вот и Флортье покачивалась туда-сюда с закрытыми глазами. Потом волна ударилась о прибрежную скалу и разлетелась пенными брызгами. Флортье издала протяжный, удивленный стон блаженства, который потом сменился всхлипом, и к нему добавилось хриплое урчание Джона.

Он медленно опустил руки и положил Флортье на свое вздрагивавшее тело. Лишь когда он осторожно взял ее под локти и снял с себя, она задела щекой о его влажную, соленую кожу и вдруг поняла, что плакала.

– Не надо было этого делать, – прошептал он, устраивая ее на сгибе своей руки.

– Но я хотела, – всхлипывала Флортье. – Я очень хотела этого.

Он гладил ее лицо и целовал, целовал.

– Завтра утром я наверняка подумаю, что мне все приснилось.

Флортье рассмеялась сквозь слезы и еще сильнее прижалась к нему. Она слушала медленно успокаивавшийся ритм его сердца и свой собственный счастливый пульс, гордилась своей храбростью и тем, что она сумела вернуть себе все, что у нее отняли. Чувственность. Власть над своим телом. Достоинство.

– Ты будешь часто видеть такие сны, – шепнула она и поцеловала Джона в губы.

55

С бесчисленными элегантными палаццо соседствовали узкие дома приятных глазу расцветок – карминово-красных, нежно-желтых, кремовых. Там и сям виднелись купола и кровли церквей. На почти безлесном холме несла свою вековую вахту мощная крепость. Все краски были приглушенными, не такими яркими, какими их помнила Якобина, потому что в Неаполе была теперь поздняя осень, над городом висели серые тучи. Но хотя вода в заливе не сияла ослепительной синевой, как в тот, первый раз, Якобина почувствовала легкую вибрацию, которая еще осталась в воздухе от той синевы.

«Io t’aggio amato tanto, si t’amo tu lo ssaje…»

Слезы навернулись на глаза Якобины, когда из рыбацких лодок, столпившихся возле корпуса «Принцессы Марии», зазвучали голоса певцов и звуки гитар, лютен и мандолин. Не только из-за того, что в мелодии и словах слышались грусть и меланхолия, к которым она была ужасно восприимчивой, но еще и потому, что это пробуждало в ее памяти другое путешествие, Флортье и все, что потом случилось.

«Io te voglio bene assaje… e tu non pienze a me!»

Эдвард обнял ее за плечи и нежно поцеловал.

– Глядите-ка, у сфинкса, оказывается, тоже есть романтическая жилка.

В его словах звучала насмешка, но тон был нежный, и Якобина тихонько засмеялась. Ей нравилось, как он поддразнивал ее. Ей вообще нравился его юмор и то, что он часто сравнивал ее со сфинксом, таким же сурово-прекрасным и таким же загадочным, хотя она уже так много рассказала ему про себя. Впрочем, то, как он сейчас прижался к ее щеке, подсказало Якобине, что его тоже тронула музыка.

Эдвард Люн был моложе нее на три года и на ладонь ниже ростом. Как и Якобина, он любил литературу и музыку, играл на клавире, так что ее догадка, мелькнувшая, когда она впервые увидела его руки, оказалась верной. Только в эти три с лишним недели, которые они проводили друг с другом на борту, Якобина вдруг поняла, как ей не хватало на Яве и Суматре таких разговоров о книгах и музыке.

Она чуть отстранилась и посмотрела на Эдварда. Ей было интересно с ним, он завораживал ее, и не только своей экзотической наружностью и светскими манерами. Он принадлежал к совершенно другому миру, отличному от ее мира. Родился в Гонконге; его дед, резчик из Гуандуна, принял христианство, чтобы получить работу в миссионерском обществе, – после крещения ему доверили вырезку печатных форм для типографского пресса. Эдварда в тринадцать лет отправили на учебу в Англию, и он изучал там медицину. То, что он рассказывал о себе и своей семье, открывало для Якобины дверь в чужой, интересный мир. Его отец, пастор-китаец, хотя и женился, согласно традиции, на женщине, которую подыскали для него родители, но настоял, чтобы венчание было проведено по христианскому ритуалу; первым делом он научил свою невесту чтению и письму. Разбогатев на удачных финансовых сделках, он удалился на покой и делил свой досуг между занятиями китайской каллиграфией и созданием маленьких механических игрушек. Рассказывал Эдвард и о братьях – они, переводчик и юрист, работали в администрации Гонконга. В Сингапуре он навещал свою сестру; она готовилась к переезду в Сан-Франциско, так как ее муж, дипломат, получил туда новое назначение. Рассказал он и о должности, которая предложена ему в госпитале Гонконга, и о своем стремлении что-то изменить в городе, улучшить условия жизни людей. Желание стать врачом появилось у него после преждевременной смерти матери. Впрочем, он сомневался, что его планы осуществимы в таком городе, как Гонконг. Эти сомнения и побудили его поехать сначала в Сингапур, а потом в Амстердам, к товарищу по учебе. Он хотел добиться ясности в своих желаниях и целях и уж потом принимать решение.

Мир, в котором жил Эдвард, казался Якобине в равной степени возвышенным и приземленным, открытым миру, но связанным со своими корнями. Не та тяжелая, как свинец, рассудочность, из которой вышла Якобина, не тот контраст между яркой роскошью и крайней черствостью, даже жестокостью, с которыми она столкнулась на Яве и Суматре.

Оглушительный гудок отчаливавшего парохода оторвал Якобину от ее раздумий.

– Ой, – воскликнула Ида и, закрыв ладошками уши, завертела головой, глядя то на Якобину, то на Эдварда. Они засмеялись, на личике девочки тоже появилась робкая улыбка. С Эдвардом ей было хорошо; когда он играл с ней, Ида, казалось, постепенно избавлялась от своего потрясения, хоть и не понимала его английской речи. Якобина, к своему ужасу, даже испытывала порой что-то наподобие ревности. Но и ей самой было хорошо с Эдвардом; несмотря на все его подтрунивания, она ощущала, что у них складываются серьезные отношения, поэтому не удивилась, когда пару дней назад он впервые поцеловал ее, потому что в глубине души ждала этого. Ей нравились его поцелуи; они пахли табаком, сандаловым деревом, иногда мятой; днем были ласковые и нежные, а поздними вечерами, при свете бледного фонаря перед каютой Якобины, когда Ида уже спала в своей маленькой койке, такими крепкими и страстными, что у нее дух захватывало. А если он прижимался к ней, то его тело, жилистое и жесткое, такое же стройное, как ее, будило в ней горячее желание.

– Фрутти! Фрутти фрески! Свежие фрукты! – кричали из лодок мужчины и женщины, поднимая над головой корзины с яркими апельсинами и мандаринами; торговцы цветами размахивали разноцветными букетами. – Фиори! Фиори белли! Красивые цветы!

– Подожди-ка, – сказал Эдвард, чмокнул ее в щеку и побежал по палубе к двум пассажирам и горстке членов экипажа, которые вели с торговцами оживленную, веселую беседу и торговались о цене фруктов.

У Якобины колотилось сердце, когда она смотрела, как Эдвард перегнулся через рейлинг и что-то крикнул, помогая себе жестами и мимикой. Он замечательно умел общаться с людьми, вежливо и дружелюбно, словно видел в своих собеседниках самое хорошее, хотя никогда не терял и собственного достоинства. Якобина любила смотреть на него, на его азиатское лицо, резкое и одновременно мягкое, даже чувственное. Ей нравилось, как он двигался почти с женской элегантностью, тем не менее, не умалявшей его мужественности, как он подкреплял свои слова энергичной жестикуляцией красивых рук. Эдвард заразил ее легкостью, от которой, впрочем, она никогда не теряла почву под ногами.

Ее сердце забилось еще сильнее, когда он достал бумажник, протянул цветочнику пару купюр и вернулся к ней с большим букетом.

– Вот, Джеки, возьми.

Это был не тот скромный букетик, который Флортье получила тогда от господина Ааренса и поделилась с ней; тут были тигровые лилии, розы и веточки олеандра. Для северных широт экзотический, а по сравнению с тропическими цветами, довольно скромный букет, расплылся в глазах Якобины за пеленой слез.

– Ооох, – восхищенно вздохнула Ида, а Якобина улыбнулась, когда Эдвард отломил одну розу, очистил от шипов короткий стебель, встал на одно колено и сунул цветок Иде за ухо. Девочка поблагодарила его с робкой улыбкой; ее голубые глаза сияли, когда она бережно потрогала розу.

Эдвард снова поднялся на ноги и обнял Якобину.

– Я много всего передумал за последние дни, – шепнул он. – Увы, скоро наше плавание закончится, через пару дней мы сойдем с парохода. – Сердце Якобины сжалось от грусти; конечно, она тоже знала, что мыльный пузырь, в котором она жила последние три недели, рано или поздно лопнет, и лишь надеялась, что он продержится хотя бы до Амстердама. – Выходи за меня замуж, Джеки.