– Нешто вправду ничего не слыхали? Эх-х, грехи наши тяжкие… И ктой-то брешет, что все цыгане промеж себя родня? Тож, как собаки, живут… Ты же, сатана немытая, – дед недовольно взглянул на Илью, – приходил к барыне, говорил с ими цельный час, барину расстройство личности соорудил – и ничего не знаешь?

Митро резко повернулся к Илье.

– Саво «расстройство личности»? Ту со, явдян адарик?[56]

Захваченному врасплох Илье оставалось только кивнуть.

– Сволочь! – с чувством сказал Митро и снова повернулся к старику. – Так что же, отец, куда барыня уехала?

– Так что в Санкт-Петербурх укатили. В большой печали уезжали и все плакали, как по мертвому. У меня, старого, и то сердце надрывалось, на них глядючи.

– Отец, – нерешительно вмешался Илья, – скажи, а где горничная, которая у Данки… у барыни в комнатах служила? Такая молоденькая, с косами. Машей звать. Здесь она или тоже…

– Здесь пока. Внучка это моя. – Старик насупил брови, заложил руки в обширные карманы фартука и еще раз с большим подозрением осмотрел цыган. Илья явно не внушал ему доверия, и, помедлив, дед повернулся к Митро. – Так и быть, кликну ее. Только говорить при мне будете. И недолго.

– Это уж как велишь.

Старик повернулся к дому, зычно закричал:

– Марья! Машка! Стрекоза! Подь сюда незамедлительно!

Вскоре из дома выбежала знакомая Илье горничная в сером платье. В руках у нее была тряпка: видимо, приводила в порядок мебель. Она удивленно посмотрела на цыган, узнала Илью:

– Ой, здравствуйте вам… Чего, дедушка, кричите? Вам вредно…

– Слушай, красавица, это ты при госпоже служила? – обратился к ней Митро. – Скажи, отчего она уехала?

Маша вопросительно взглянула на деда.

– Говори, что слыхала, – важно разрешил тот. – Это барынина родня, будь она неладна на четыре корки.

– А что я слыхала? – растерянно сказала горничная. – Тут без слыха все понятственно… Должно быть, потому съехали, что барин переметнувшись.

– Чего?

– Переметнувшись, говорю. Другую себе нашли Казимир Збигневич, с купеческой вдовой Заворотниковой закрутивши. Барыня долго не знали, а уж как узнали… Смерть, как они ругались!

– Ты слышала?

– Что я, весь переулок из окон повысовывался – уж очень Дарья Степановна голосили. Да бранились-то как! Я и словов таких ни от кого не слыхала. Уж как только она его не называла, чего только ему не желала! А потом еще не стерпела и ручку к нему приложила. Барин весь зеленый выскочили, приказали подавать, а из окна в него – и ваза летит, и статуй Амуров, и кружки, на Рождество даренные, и даже пуфик! И вот ведь досада какая, пуфиком-то барыня попала, мебель ценный – на части, а барину – ничего! Чугун, он чугун и есть…

Илья усмехнулся, несмотря на серьезность момента: представил, как Данка визжит по-таборному и мечет в окно все, что подвернулось под руку. Была цыганкой, цыганкой и осталась…

– Уж как потом барыня убивались, в сильнейшем расстройстве на полу ревели… Все говорили: «нищей, аспид, оставил» и «вся жисть пропала». И то сказать: дом заложен, денег нетути, долги выплатить нечем, и заколку изумрудную барин с собой прихватили… А третьего дня собрались Дарья Степановна и вместе с детками укатили. Мне перед отъездом два платья своих и брошку с глазурью подарили, наказали молиться за них…

Маша всхлипнула. Илья взглянул в ее круглое, курносое, непритворно опечаленное лицо и понял, что больше она ничего не знает. Митро полез в карман, вытащил рубль.

– Держи.

– Не надоть. – Маша отвела его руку, вздохнула. – Уж больно любила я барыню-то. Добрая были. Вот и платья мне подарили… Добрая, хоть и цыганка. Пошто ж вы-то ее бросили, нехристи?


Обратно возвращались под реденьким дождем, озабоченно поглядывали на темнеющее небо, ежились от ветра. Илья на ходу оправдывался:

– Ты пойми, я ведь не хотел так… Ну да, был у ней… Так ведь один раз только!

– Мне не мог сказать?

– Да вроде к слову не было… Столкнулись-то случайно, здесь, на Воздвиженке. Она меня прямо силком к себе потащила. Чего было не сходить, родня все-таки. Что будет-то теперь, Арапо, а?

– Не знаю. Не знаю! Поглядим. Эх, и как это я Кузьму-то одного выпустил! – с досадой вырвалось у Митро. – Ему ж теперь сам черт не брат, хорошо, если только напьется. Раньше-то он хоть ждал чего-то. Нечего было ждать, а он ждал. Видел я. А теперь что? Еще и Варьки нет! Где твоя сестрица шляется, скажи мне?

– Сам не знаю, – честно ответил Илья, не видевший Варьки с весны. – Таборные дела, кочует… Может, обойдется как-нибудь?

– Дай бог…

Кузьма вернулся ночью. Весь Большой дом давно спал, на темной улице лил дождь. В кухне горела свеча, свет косо падал на двор, и Илья, сидящий на подоконнике, первым увидел медленно поднимающуюся по крыльцу фигуру. Он тут же спрыгнул с окна.

– Идет! Арапо, спишь, что ли?

– Не сплю. – Задремавший было Митро неловко вскочил с полатей. – Пьяный?

– Не видно…

– Живо садись!

Они кинулись за стол, на котором были рассыпаны карты, монеты, ассигнации. Илья схватил веер карт, сделал озабоченное лицо – и вовремя, потому что в сенях уже сбрасывали сапоги. Через минуту Кузьма босиком вошел в кухню. Желтый свет упал на его лицо, он сощурился. Поглядел на Митро, на Илью. Усмехнувшись, сказал:

– Что это ты, морэ, картами светишь?

Илья, смутившись, заметил, что держит карты картинками наружу. Было очевидно, что Кузьма трезв, как стеклышко. Через стол Илья поймал обеспокоенный взгляд Митро. Кузьма, стоя у порога, молча разглядывал их. Затем для чего-то передвинул медную пряжку на поясе, опустил глаза. Негромко сказал:

– Дмитрий Трофимыч…

– Ну, чего ты? – откладывая карты, встревоженно отозвался Митро.

– Дмитрий Трофимыч…

– Ну?

– Ухожу я.

Не веря своим ушам, Илья взглянул на него. Кузьма по-прежнему смотрел в пол. На его лице застыло незнакомое жесткое выражение.

Митро поднялся. Глядя в залитое дождем окно, спросил:

– Ты в своем уме или как? Иди проспись, дурак пьяный, у тебя с башкой неладно. Завтра поговорим.

– Я ничего не пил.

Митро искоса взглянул на него.

– Куда собрался? – Кузьма не отвечал, Митро повысил голос: – Куда ты поедешь, я спрашиваю?

– В Питер.

Раздался треск – это Илья в сердцах швырнул на стол колоду карт. Но прежде чем он успел открыть рот, раскричался Митро:

– Да ты ошалел, что ли? Валенок безголовый! Кому ты там нужен, в Питере? Что ты делать там будешь? Не дури, Кузьма! Иди спать!

– Дмитрий Трофимыч, я… – не поднимая глаз, начал Кузьма.

– Да оставь ты! «Трофимыч», «Трофимыч»… – заорал Митро. – Ну, говори! Слушаю я тебя!

– Пойми, Митро, здесь мне тоже делать нечего, – медленно заговорил Кузьма. – Я ведь тебе тут ни к чему. И хору тоже. Я вам и ране больше мешался, чем нужен был, а теперь ты вовсе с меня толку не получишь. – Кузьма умолк, перевел дыхание, мучительно поморщился. – Знаешь ведь… Знаешь, что без нее, без Данки, нет меня.

– Думаешь, что ты ей там больше сгодишься? – Митро старался говорить спокойно, но Илья видел по его лицу: едва держится.

– Не думаю. Но, видит бог, я без нее тут жить не буду. Плюнь, морэ, ничего не поделаешь.

– Да опомнись, дорогой мой, мужик ты или нет?! – снова взвился Митро. – Да не стоит она этого, подстилка рваная, не стоит, пойми ж ты, дурень! Не век же тебе сохнуть по ней, надо ведь и гордость поиметь, ты же цыган!

Кузьма молчал. До Ильи доносилось его хриплое дыхание. Когда Митро выдохся и, сплюнув, замолчал, Кузьма глухо спросил:

– Какая гордость, Арапо? Ты о чем? На меня-то посмотри… Думаешь, пить брошу? Думаешь, Данку из башки выкину? Да что там тогда останется, в башке-то? Мне эта жизнь уже в печенках сидит, надоела хуже чесотки… Дай мне хоть подохнуть там… рядом с ней. По-другому никак не будет, понимаешь? Не может быть, понимаешь?!. Я…

Голос Кузьмы вдруг сорвался. С минуту Митро молча, в упор смотрел на него. Затем подошел, тронул за плечо. Кузьма судорожно вздохнул, сел на лавку, уронил голову на стол, прямо в ворох рассыпанных Ильей карт. Митро, глядя в стену, похлопал Кузьму по спине. Вполголоса сказал:

– Да что я тебя – привяжу? Делай, как знаешь, чаворо.[57] Может, так и правда лучше будет… Да что ты отворачиваешься, не чужие чай… Плачь, дурак, не бойся. Может, отпустит немного…

Уходил Кузьма на рассвете. Провожали его только Илья и Митро: будить остальных Кузьма не велел. Утро было ясное, прохладное. Над Живодеркой занимался розовый свет, в бледном небе отчетливо обрисовывались кресты церквушки. Тающий серп месяца падал за Садовую, через улицу тянулись едва заметные тени заборов, деревьев. Где-то на Малой Грузинской слышался одинокий голос ранней молочницы: «Малако, малако, утрешнее малако-о-о-о!»

– Арапо, ты Яков Васильичу скажи…

– Без тебя, сукин сын, знаю, что ему сказать. У тебя деньги есть?

– А как же…

– Уж не врал бы на прощанье-то. Держи вот это, на первое время хватит. Держи, не зли меня!

– Верну.

– Эх, Кузьма… – Митро обнял его за плечи. – Ладно, морэ, ступай. Если что – тебя тут всегда ждут.

– Спасибо, Арапо. Век не забуду, сколько ты со мной промучился. Прости уж, не со зла…

– Не за что.

Кузьма повернулся к Илье. Протянул руку.

– Будь здоров, Смоляко. Не поминай лихом. Может, свидимся еще.

– Даст бог. – Илья взглянул в его глаза, и по сердцу полоснуло холодом. С минуту он колебался; затем торопливо заговорил: – Послушай, Кузьма, вот еще что… Я бывал у Данки-то в Крестовоздвиженском. Она мне родня все-таки… Она про тебя все время добром вспоминала. И это она прикидывалась, что тебя на улице не узнает… Вот.

Кузьма усмехнулся. Повторил:

– Будь здоров, Смоляко. – Повернулся и не оглядываясь пошел вниз по Живодерке.

Когда Кузьма скрылся за углом, Митро присел на ступеньки крыльца. Сорвал ветку сирени, протер влажными от ночного дождя листьями лицо. Тихо спросил: