– Ты-то что за молодец? Цыган, что ли?

– А она, думаешь, кто? – пробурчал Илья.

– Не знаю, – пожал старик могучими плечами. – Я, мил человек, ничего не знаю, ничего не ведаю и при живых глазах слепым хожу. Потому до девяноста годков и дожил. Хошь – плати сам, мне без вниманья. Благодарны премного, господа цыгане, за ваше неоставление…

Последняя фраза прозвучала с явной насмешкой, но Илья промолчал. Молча проследил за тем, как Никодим прячет деньги за голенище сапога, подхватывает с травы свой заступ и бесшумно, как бродячий кот, исчезает в крапивных зарослях, и лишь после этого повернулся к Маргитке:

– Он кто?

– Говорю – колдун… Да сторож, сторож он при кладбище.

– А ты его откуда знаешь? И Паровоз тут при чем? – Маргитка молча улыбнулась, и Илья повысил голос: – Отвечай, раз спрашиваю! Была ты с ним здесь?

– А ты на меня не ори, серебряный мой, – спокойно сказала она. – Я тебе не жена – забыл? И не спрашивай ни о чем. От лишнего спроса голова болит. Пойдем-ка лучше.

Маргитка выпустила руку Ильи и, наклонившись, быстро вошла в низенькую, держащуюся на одной петле дверь избушки. Ему оставалось только последовать за ней.

Внутри оказалось неожиданно чисто и даже просторно, словно стены старой избенки раздвинулись, впуская гостей. Стоя на пороге, Илья осматривал проконопаченные стены, мрачного Спаса в углу, лубочные картинки возле окна, широкие нары, покрытые лоскутным одеялом, стол с потертой скатеркой, ухваты и кочерги у беленой печи. За печью валялись какие-то узлы. Илья подошел было посмотреть, но Маргитка поспешно оттащила его от них:

– Нет, ты туда не заглядывай, это лихими людьми положено.

– Краденым, что ли, Никодим твой торгует?

– А шут его ведает… – Маргитка, стоя к нему спиной, взбивала подушки на нарах. – Я не спрашиваю, здоровее буду. Мне, может, тоже хочется до девяноста годов дожить… Нет, вру, не хочется! На кого я тогда похожа буду?

Илья слушал и не слышал ее болтовни. Стоя у порога, глядел на то, как Маргитка, управившись с постелью и откинув угол лоскутного одеяла, садится на край нар, закидывает руки за шею, расстегивая крючки платья, как стягивает его через голову, как, ворча, распутывает застрявшие в крючках пряди. Оставшись в рубашке и обеими руками встряхивая волосы, она посмотрела на Илью. Тихо сказала:

– Ненаглядный мой… Иди сюда – ко мне. Иди…

Он шагнул, ног под собой не чуя. Девочка… Темная вся, как мед гречишный, ноги длинные, грудь крепкая, маленькая, а как дотронешься – ладонь полна. Волосы… Бог ты мой, какие волосы! И за что ему это бог послал? И зачем он ей? Дурь по молодости играет, или… или чем черт не шутит, вправду любит она его? Илья сел рядом с Маргиткой, закрыл глаза от прикосновения ее тоненьких, горячих пальцев – и слова посыпались против воли, хриплые, бессвязные, которых он за всю жизнь и не говорил-то никому. Никому… Даже Настьке.

– Девочка… Чайори… Цветочек мой, чергэнори[34]… солнышко весеннее… Мед ты мой гречишный, что ж ты делаешь? Зачем тебе это? Я… я… люблю я тебя, господи…

– Ой, боже мой… Боже мой…

Она плакала, улыбаясь сквозь слезы, и торопливо смахивала соленые капли ладонью, и тянула его к себе, откидываясь на постель, и черные кудри, отливая синевой, рассыпались по рваной подушке. Зеленоватый солнечный луч играл на рассохшихся бревнах стены. За крошечным окошком шелестели липы. Лоскутное одеяло сползало, шевелясь и вздрагивая, на неметеный пол избушки.


– Тебе не холодно? – спросил Яшка.

Дашка отрицательно покачала головой, но Яшка все же не смог отказать себе в удовольствии снять чуйку и накинуть ее на плечи девушки. Они сидели на высоком берегу Москвы-реки под стеной Симонова монастыря. День клонился к вечеру, солнце опускалось за Таганку, играя розовым светом на маковках церквей дальней Рогожской слободы. Вода в реке текла медленно, делаясь в закатном свете то белесой, то желтой, то розоватой, то, ближе к поросшему камышом берегу, совсем темной. Небо блекло, словно выцветая, в нем бесшумно носились стрижи. В соборе названивали к вечерне; со стороны Таганки чуть слышно вторили колокола Новоспасского монастыря. Чуть поодаль, в высоких зарослях иван-чая, чернела голова Гришки. Тот из приличия сопровождал сестру, но, оказавшись возле монастыря, объявил, что весь день смертельно хочет спать, залез в иван-чай и захрапел так, что качалась трава вокруг.

– Теперь уже скоро.

Яшка сел на примятую траву рядом с Дашкой. Та кивнула, улыбнулась. Яшка молча смотрел на ее темное замкнутое лицо, на волосы, убранные под платок, на немигающие, черные, чуть раскосые глаза, которые словно вглядывались во что-то за рекой. Зная, что Дашка не видит его, он осторожно придвинулся. Задержав дыхание, коснулся губами воздуха совсем рядом с ее щекой, потом – рядом со лбом, потом – около виска. Дашка сидела неподвижно, но когда Яшка, окончательно обнаглев, потянулся к ее губам, нахмурилась и отстранилась.

– Не хватит тебе?

Яшка, покраснев, отодвинулся. Смущенно буркнул:

– Кто тебя трогал?

– Да я же чувствую.

– Чувствует она… И в мыслях ничего не было. Вон же твой брат в кустах сидит, что я – дурак?

Дашка ничего не ответила. Яшка, отворачиваясь, с досадой подумал: дурак и есть.

И как прикажете ухаживать за такой? Ни в оперу, ни в «Эрмитаж» на венгерский хор, ни на Разгуляй смотреть ученого медведя не поведешь: все равно не увидит. Новый синий костюм, перстень с камнем и шляпу не наденешь: не разглядит. Жеребцов своих не покажешь, верхом перед ней не повертишься… ничего-то эта девчонка не видит. Может, хоть голос у него не противный, нравится ей? Яшка искренне надеялся хотя бы на это, но и поболтать с Дашкой у него тоже выходило нечасто: стоило хоть на минуту заговорить с ней в доме или во дворе – и тут же откуда-то, как черт из коробочки, появлялся ее папаша! Приходилось на полуслове обрывать разговор и делать вид, что оказался рядом с Дашкой по чистой случайности. Однако на шестой такой случайности Илья начал хмуриться, и Яшка понял, что пора что-то предпринимать.

Идти прямо к Илье он не решился и для начала поговорил с Дашкиным братом, объявив, что имеет самые серьезные намерения и готов вести Дарью Ильинишну под венец хоть сейчас. Гришка обрадовался, заверил друга в том, что лучшей партии он для сестры не желает, но, когда Яшка осторожно поинтересовался, согласится ли на это Дашка, Гришка пожал плечами: «Из нее иногда по целым дням слова не вытянешь. Кто ее знает, что она там себе думает…»

Разумеется, надежнее всего было бы поговорить с самой Дашкой, и Яшка уже намеревался сделать это раза четыре, но в самый ответственный миг язык словно примерзал к зубам, и снова получался пустяковый разговор про погоду и про соседские дела. Оставшись наедине с собой, Яшка отчаянно злился, напоминал себе о том, что незачем так трусить, что любая девчонка с Живодерки была бы счастлива помчаться с ним в церковь: семья Дмитриевых была богатой и известной, и Яшка считался завидным женихом. Любая… но не эта красавица, всегда смотрящая куда-то через его плечо немигающими глазами. И поди пойми, какими словами нужно с ней говорить. И поди догадайся, что у нее на уме, чего она хочет и кого ждет. Вид у нее такой, будто она вовсе замуж не собирается. Ни за Яшку, ни за кого другого.

В конце концов Яшкины терзания заметила даже Маргитка и высказалась, как всегда, без обиняков: «Дураком родился и дураком помрешь. Чего боишься, валенок? Ты ей только моргни – поскачет за тобой язык высунувши! Она же слепая, кто ее замуж возьмет? Только такой пенек, как ты, и сподобится…»

Но Яшка отвесил сестре подзатыльник, от которого Маргитка свалилась на пол. Вскочив, она дала сдачи «Роковой страстью», и драка между братом и сестрой получилась такой, что обоих целую неделю не брали работать в ресторан, чтобы не пугать гостей. А сегодня утром Яшка проснулся с совершенно ясной и четкой догадкой, как можно развлечь Дашку, а заодно и поговорить с ней без лишних ушей. Все было так просто, что он целый день не мог понять, как это ему раньше не пришло в голову.

Операция была разработана тонко, и успеху немало способствовало то, что Илья с полудня ушел на Конную площадь. Гришке не стоило большого труда упросить мать отпустить его с сестрой погулять за Таганку. Настя, чем-то озабоченная, не стала вдаваться в подробности и рассеянно предупредила: «Смотрите, до темноты вернитесь». Гришка пообещал и тут же понесся ловить извозчика. Полчаса спустя брат и сестра Смоляковы на глазах у всего Большого дома торжественно загрузились в пролетку, которая не спеша покатила с Живодерки, а через десять минут, уже на Садовой, в экипаж вскочил Яшка.

К вечерне отзвонили, и на обрыве снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь посвистыванием зябликов и Гришкиным храпом в иван-чае. Яшка уже начал вертеться, опасаясь, что ничего не получится, но вскоре ветер донес из-под обрыва смех и голоса.

– Идут! – Яшка вскочил, быстро подошел к краю обрыва. Внизу, на пологом берегу реки, показалась вереница людей. Это были парни и девушки Рогожской слободы, облюбовавшие речной берег для гуляний. Их было человек двадцать, чинно идущих кто попарно, кто небольшими кучками, девушки – в нарядных кофточках и сборчатых юбках, с косыночками на плечах, парни – в косоворотках и сдвинутых на затылок картузах, в накинутых на плечи чуйках. Следом бежали босоногие дети, а совсем вдалеке, безнадежно отставшие, плелись две старухи в ковровых платках, явно посланные наблюдать за молодежью. Яшка обернулся к Дашке.

– Слушай! Вот сейчас… – Он не договорил.

С берега подул сильный, теплый ветер, и, словно только этого и дождавшись, над рекой сначала тихо, а потом все звонче и звонче, во всю силу, поднялся молодой голос:

Уж как пал туман…

Дашка встрепенулась, повернула голову, улыбнулась, и Яшка просиял. Голос певца, красивый тенор, усиленный отражением от реки, звучал мощно и вместе с тем нежно, словно сливаясь с шепотом ветра в траве. А чуть погодя к нему присоединилось октавой выше девичье сопрано, за ним – еще одно, следом – чей-то незвонкий, но приятный баритон, и над Москвой-рекой, взлетая к занимающимся закатным огнем облакам, полилась песня.