И добавила уже в сторону, будто сама с собой разговаривала:

— Нет, правда, ничего, ничего… Вполне, вполне… Я даже не предполагала… Молодец!

Кому было предназначено это «молодец», ему или Лене, он так и не понял. Да и не важно было, в общем… Важно было то, что в этом доме никто никого не проклинал, а наоборот, всячески нахваливал.

Теща вдруг снова развернулась к нему, произнесла деловито:

— Ешь, ешь… Не стесняйся. Устал, наверное. Переволновался. И еще я должна спросить… Когда заявление в загс подавать пойдете?

— Не знаю… Завтра, наверное. Как Лена скажет. Но я и сегодня готов…

— Нет, сегодня не надо. Осмотрись, отдохни. Лучше завтра, прямо с утра. И пусть тебя, милый мой, не смущает разница в возрасте. Не такая уж разница — пять лет. И вообще, это очень пикантно, по-моему, когда жена старше.

— Меня не смущает.

— Молодец! Ты будешь хорошим мужем моей дочери, ты оправдал мои ожидания. Молодец…

Так и началась его странная семейная жизнь. Все время казалось, что не живет, а перескакивает по раскаленным камням, до мяса обжигая ступни. Иногда выдается холодный камешек, можно и отдышаться. Но если ступил на горячий — пощады не жди. Не жизнь, а бег с препятствиями — то кнут, то пряник. То приблизила его Лена, то отдалила. То взлетает от неожиданной похвалы, то падает, нахлебавшись Лениной холодной злости по самую маковку. То любит ее, то боится любить. Разве в такой суете что-нибудь про любовь поймешь?

А может, и вовсе никогда не любил… Жертва любить не умеет, ей бы в паутине совсем не сгинуть, она только на это нацелена. Потому и не понимает, любит ли, нет ли… Сил и времени на понимание не остается.

И мамку в деревне без него похоронили — он потом узнал. Не простила она его. Когда заболела, велела на похороны не звать. Лена, когда сказал ей, лишь плечом повела и фыркнула удивленно: как так можно, не понимаю.

Зато он все понял. Мамка-то права была насчет «одержимки». Лена и впрямь была одержимой, ей нужна была полная власть. И ни грамма этой власти она не могла отдать, лепила из него совершенно новое существо — по своему усмотрению. Нет, до своего уровня не поднимала, не было у нее такой задачи. Но мальчика для битья вылепила вполне талантливо. И даже не мальчика для битья, а преданную собаку, податливую к хозяйскому настроению. Можно на нее раздражение сбросить — собака простит. Поскулит немного и простит. Можно в добрую минуту за ухом почесать, заглянуть в обалдевшие от нечаянной ласки глаза, потом оттолкнуть — ну, хватит с тебя, иди на место. В общем, произвела для себя полное удобство — каким хотела видеть рядом с собой мужа, такого и вылепила. Властвуй — не хочу. Получай удовлетворение, корми свою одержимость. Не трогала только внешность — она ее вполне устраивала.

На людях Лена изображала семейную идиллию, ластилась к нему, принимая обличье счастливой в браке женщины — ах, гляньте, как у меня все красиво. Любила, когда ей завидуют и за спиной шепчутся — повезло, мол. Муж любит, на руках носит. А ему что оставалось? Только подыгрывать. С годами так насобачился, что иногда и сам верить начинал, что любит и на руках носит исключительно по своему собственному желанию, как достойно-прекрасный муж Елены Максимовны Тюриной, урожденной Сосницкой. Мадам Тюссо.

Но детей он любил вполне искренне — сына Юлиана и дочку Жанночку. И с болью в сердце думал, что их постигнет со временем та же участь — служить Лениной одержимости. Правда, участь эта предполагалась более высокого качества, потому что Лена собиралась вылепить из детей что-то необыкновенное и значительное. Например, в маленьком еще Юлиане разглядела в одночасье литературные способности и начала «лепить» ребенка в этом направлении. Парень сидел часами за письменным столом, а вся семья ходила на цыпочках и разговаривала шепотом — нельзя шуметь, Юлик «сочиняет». Бедный пацан потел, мучился и хошь не хошь, а выдавал какой-нибудь неказистый рассказик. Лена читала самое начало высокопарным речитативом, потом хмурилась, отчаивалась и кричала на сына, что он не имеет права так пренебрежительно относиться к своему дару. Юлик втягивал голову в плечи, с тоской смотрел в окно, где его сверстники гоняли по двору футбольный мяч. Страдал.

И тем не менее Юлик с грехом пополам, с Лениными звонками нужным людям, с конвертами «в лапу» и с репетиторами поступил в Литературный институт. Те, кто брал конверты, пожимали плечами в недоумении — мол, мы-то возьмем, если вы настаиваете, но никто еще не становился настоящим писателем таким способом. Но Лена ничего слышать не хотела, шла напролом к своей цели. Узурпировала бедного Юлика: учись, работай над собой, старайся. Ты должен стать большим писателем, потому что я так решила. Не смей огорчать маму! Для твоего же прекрасного будущего стараюсь, пойми!

Юлик понимал. Юлик учился. Учился, учился… И еще раз учился, как завещал вождь мирового пролетариата и как хотела мама. Но толку никакого не вышло, не стал Юлик писателем. Сколько ни посылал свои рукописи в издательства, нигде не приняли. С работой тоже не повезло — куда нынче устроишься с дипломом Литературного института? Так и шатался по разным конторам, имеющим хоть какое-то отношение к издательскому делу, как неприкаянный, а последние три года протирал штаны в рекламной газетенке на непонятной должности менеджера. Чем он там занимается — бог знает, но денег зарабатывает с гулькин нос. Женился, живет у жены вместе с тещей, бабы им вечно недовольны. Ни богу свечка, ни черту кочерга. Сына не родил, дом не построил, даже дерева, и того не вырастил. Ничего за душой нет, кроме неустроенности да огромной обиды на жизнь. И на мать в том числе. Его как отца Юлик вообще в расчет никогда не брал.

И с Жанночкой примерно та же картина получилась. В маленькой Жанночке Лена разглядела балерину. Отвела в училище, там посмотрели и сказали — есть данные…

Все! С этого момента судьба девочки была решена. Если данные есть, будет примой. Должна быть примой! Мама так решила. Не можешь — научим. Не хочешь — заставим. И не важно, что у девочки характер мягкий, здоровье слабое и нет большого таланта, не важно! Дополнительные занятия на дому надо организовать! Ноги в кровь! Душу всмятку! Заплачешь — пощечину по мокрой сопливой щеке! Будешь примой, мама сказала!

У него сердце разрывалось, когда глядел на все это безобразие. Но вмешиваться — бесполезно, только Лену на лишнюю злость раззадоришь. Лена увлеклась, Лена лепила красивых детей для красивого будущего — писателя и балерину. А спроси ее — зачем? Чтобы их эфемерной славой насладиться? Бонусы получить? Интервью давать — это я их мать, Елена Максимовна Тюрина, урожденная Сосницкая?

Кстати, он так и не понял до конца, кто был папа Сосницкий, чтобы таким гордым флагом нести перед собой его фамилию. По разговорам — вроде из бывших начальников. Но ни фотографии отца в доме не было, ни память о нем не хранилась. Обида была — это да. Лена будто доказывала ему что-то своей обидой.

А Жанночка так и пошла в жизнь сломанной куклой, проплясав положенный срок в кордебалете местного театра. Потом стала классический танец преподавать в детской любительской студии. Зарплата копеечная, ни одеться прилично, ни в отпуск съездить. И с замужеством ей не везло. Не то чтобы подходящей партии не находилось, а просто не звал никто. Но полгода назад ушла-таки к одному хлыщу, живет с ним в гражданском браке. Лена возмущалась, конечно, потом рукой махнула. Не до Жанны ей было. Ноги к тому времени уже сильно болели.

Не передать словами, как он их любил и жалел, Юлика и Жанночку. Все они были из одного роду-племени — куклы мадам Тюссо. Одна только была меж ними разница — он их любил и жалел, а они его — нет. Может, и любили, конечно, но с большой долей презрения. Потому что не уважали. Потому что смотрели на него глазами матери. А может, потому, что он чудесным образом умудрялся сохранять внутри себя добродушие, деревенскую непосредственность и разухабистую частушечную веселость. Это его спасало, за это и держался, как утопающий за соломинку.

Они морщились от его деревенских словечек, от некстати сказанных прибауток. Иногда переглядывались, повторяли с издевкой. Но он их все равно любил… И жалел. И принимал на себя их раздраженное разочарование неудавшейся жизнью. Кто-то ведь должен принять это разочарование, если его много в человеке накопилось? Тем более если этот человек — твой ребенок? Тем более что и без того знаешь, как ему плохо?

Внутреннее добродушие и веселость жили в нем долго, пока не иссякли. Нет, злым и грустным он не стал, но с годами все как-то по-другому перевернулось, что ли. Добродушие мхом поросло, веселость растаяла в хмельном дурмане. Теперь вместо веселости у него внутри жила хитрость — научился так прятать выпивку, что и сам порой забывал, куда спрятал. А уж находил когда! Вот радость!

Кстати, надо еще принять, пока Лена не проснулась. И от бутерброда немного осталось, на закуску хватит.

И пора детям звонить, сообщать грустную весть про маму. Как там врачиха давеча сказанула? Пусть дети решают? Пусть обеспечивают маме организованный уход? Маме руки нужны более надежные, чем у мужа-алкоголика? Ну-ну…

И кому позвонить в первую очередь? Сыну, пожалуй. Юлику…

* * *

Он привык ненавидеть себя в зеркале по утрам. Свою одутловатую рожу с прожилками капилляров, бледные, далеко пробравшиеся залысины, мутный нездоровый взгляд когда-то ярких голубых глаз. И пусть не лгут всякого рода человеколюбцы, утверждающие, что человек может и должен любить себя такого, какой он есть. Все это ерунда и дешевый призыв к самообману. Никто не хочет быть обманутым, даже с лукавой приставкой «само». Это, наверное, великий поэт Пушкин сбил с толку своим «я сам обманываться рад», вот и подхватили.

Но он-то не Пушкин… И не оптимист… Что позволено Пушкину, не может быть отнесено к серому бесталанному человечку Юлику Тюрину, которому за сорок перевалило, а он из «Юлика» так и не выбрался и никем не стал. Даже Юлианом, на худой конец.