Зэки в библиотеку почти не ходили — за редким исключением, конечно. Вот и сидел он среди этого богатства и читал целыми днями, читал… Удивительно, что его не трогали, даже начальство будто не замечало. Дядя Леша был очень большим авторитетом, стеной твердокаменной. Заглянет в библиотеку на минутку, вздохнет, улыбнется, грустно так, с умилением в желтых глазах — читаешь, мол? Читай, читай. Мой сынок тоже такой был — книжки читал все время. Его из-за меня убили, не уберег, так уж получилось. Нашли, чем отомстить, гниды. В подробностях рассказывать не буду, да и не надо тебе. Читай, сынок, читай. Как освободишься, к сынку моему в Тамбов съездишь, проведаешь его могилку. Привет от меня привезешь. А пока читай, сынок, читай.

Он читал. С утра до вечера. Мировая классическая литература вторгалась в него по-хозяйски основательно, занимая собой нужные файлы памяти, раздвигая их все шире и шире, и чем больше вторгалась, тем большую жажду к новому вторжению он испытывал. Нет, он и раньше читал, конечно. Хотя и не так основательно, и тяги такой сильной к чтению не было. А тут вдруг — открылась. И ощущения пришли довольно странные — будто музыкальное сопровождение у каждого текста было свое, разное. Из одного текста скрипка слышна, из другого прет обыкновенная балалайка, из третьего — колокольный малиновый звон. Даже испугался поначалу — может, с ума сошел. А потом успокоился — нет, с умом все в порядке. Это восприятие у него такое сформировалось — свое, личное. Может, от закрытости пространства, может, от страха перед этим черно-белым пространством.

Когда выходил, дядя Леша уронил слезу из желтого глаза. И опять настоятельно попросил съездить в Тамбов, на могилу к сыну. Поклонись, мол, прощения от меня попроси. Скажи, что папанька позже придет, если жив останется, потому что вряд ли здоровья хватит последний срок отмотать, помрет папанька, наверное. Обязательно съезди, сынок.

Он обещал съездить, сразу, как только возможность представится. Впереди маячил трехлетний срок поселения в таежной сибирской деревне, но поселение — это уже не колония, это почти свобода. Правда, в деревне библиотеки не было. Зато был запах чистого снега по утрам, когда идешь на работу, а летом трава на дорожной обочине и сирень в палисаднике у ворчливой строгой бабуси, куда определили его на постой. А книги можно было заказать местному священнику, батюшке Алексею, когда тот в город по своим делам ездил. На книжной теме они и подружились, батюшка до этого занятия тоже был охотник большой.

Вообще, ему везло на людей, словно судьба подсовывала их в качестве извинительной компенсации. Даже ворчливая бабуся-хозяйка его полюбила, хотя в округе порядочной ведьмой слыла, и местные обходили ее дом стороной. Вставала раным-рано, с петухами, чтобы ему блинов горячих напечь. Никогда он вкуса этих блинов не забудет. И руку ее с корявыми жесткими пальцами, в которой дрожит стакан с молоком, тоже не забудет. И любовь молчаливую. Когда уезжал с поселения, бабуся плакала, крестила его в спину: счастья тебе в дорогу, счастья, сынок. Своих деток бог не послал, ты мне дитёнком стал, роднее некуда к сердцу присох. Приезжай, когда хочешь, не забывай старуху.

Он приехал через полгода — на похороны. Батюшка Алексей сообщил — преставилась твоя ведьма-мамка, домик с хозяйством перед смертью тебе отписала. Владей. Если хочешь — оставайся да живи. Но он не мог. Другие уже помыслы были.

Дружба с батюшкой — тоже везение, какого еще поискать. Долгие разговоры зимними вечерами, когда слышно завывание вьюги за окном, а в печке потрескивают дрова, — им же цены нет. Удивительный человек батюшка, талантливый собеседник. Наставник на путь истинный — в полном смысле этого слова. Путь-то истинный у каждого свой, в природе человеческой спрятанный, и не каждый в себе его найти может. Он и не думал, например, про свой путь — именно такой. Хотелось, конечно, да вряд ли смелости бы хватило. А батюшка сказал: садись и работай. Уйди от всего лишнего и тебе ненужного. Душой работай, наполняй дух, он ответит тебе благодарностью. И музыку, музыку в себе слушай. За музыкой пойдешь — куда надо придешь.

Рассказал он батюшке Алексею и свою жизненную историю. Можно сказать, горько пожаловался. Но батюшка жалеть его не стал, взглянул исподлобья и слова сказал неожиданные: это хорошо, мол, что все с тобой так получилось. Все для твоей же пользы, потому что все хорошее в человеке рождается из пережитого плохого. И больше ничего пояснять не стал.

Он потом долго думал над его словами. Постигал, переосмысливал. И пришел к выводу: а ведь и впрямь хорошо. Если бы судьба под кувырок не толкнула, не вышел бы он туда, куда вышел. Не всем, конечно, такая встряска нужна, чтобы себя понять и себя услышать, но ему точно нужна была. Наверное, у ангела-хранителя не нашлось другого способа, чтобы вырвать его из тетушкиного дома, и хоть протащил он его по самому дну, но дело свое сделал, а иначе бы ничего из него не вышло. И дядя Леша-рецидивист не случайно на пути встретился, наверняка тот же ангел старания приложил, хотя язык не поворачивается назвать дядю Лешу пособником ангела. Да, в этих стенах прошли детство и юность… Но в этих стенах он бы погиб. Тетя бы его уничтожила. Программа в ней такая заложена — сломать близкого человека и уничтожить. И талант для этого тоже даден особенный. Он потом все про ее талант понял, когда оценил со стороны. Страшный талант, разрушительный молох, спрятавшийся под маской обывательского приличия. С одной стороны — хорошая мать, с другой стороны — демон. И не чувствуешь, в какой момент этот демон тебя самообладания лишает, и сам его отдаешь, и благодаришь, и радуешься, что услужил, что насытил демона.

Бедная, бедная тетя! Она даже не понимает, что делает. И как детей уничтожила под знаменем материнской любви. Жанну жалко — взгляд как у загнанной дикой лани. Униженный. Пустой. Она и сейчас похожа на девочку, которую истязают. И тогда была похожа. А как иначе можно назвать это зверство, когда у ребенка сломан дух, а к балетному станку все равно вставать надо? Истязание без крепкого и сильного духа похоже на убийство.

Бедная, бедная Жанна. Так стало ее жалко, что не смог отказать.

Помнится, как любил ее — маленькую, неуклюже ступающую на пухлых ножках, с глазами-бусинками. Настоящая была любовь, с присутствием безусловного рефлекса. Она падала, разбивала коленку, а ему больно было. Она жевала конфетку, а у него во рту сладко было. Потом долго ее вспоминал, и у дяди Коли про нее спрашивал, когда звонил. Хотел сам ей позвонить, но дядя Коля сказал: не надо. Испугается, мол, не поймет. Забыла она тебя. Так Лена велела.

Да, он ее пожалел. Только, выходит, временная у него жалость получилась. Как ни крути, а все страдания Жанны еще впереди, все равно она от матери никуда не денется. Тут и погибнет. Обязательно погибнет, если ей не помочь и не вступить в борьбу с тетиным демоном. Но… По силам ли ему такая задача? И кто он такой, чтобы брать на себя подобную миссию?

Вопросы, вопросы… Вопросов много, ответов мало. Но надо отвечать за свое везение, наверное. Это ему повезло, что отсюда вырвался, а Жанне не повезло. Хотя — странно звучит, ей-богу. Если посторонним глазом смотреть — повезло срок отмотать, что ли? Но как есть, так есть. Да, ему повезло.

И с Марусей ему страшно повезло. Но если тем же посторонним глазом смотреть — кто она была, Маруся? Бывшая заключенная, отбывающая остаток срока на поселении. В той же деревне, где он когда-то свой срок отбывал. Могли бы и не встретиться никогда, если бы батюшка Алексей его в гости на Пасху не зазвал.

Помнится, увидел ее в церкви: стоит перед Казанской иконой Божьей Матери, губы истово молитву шепчут, из глаз ручьем слезы катятся. Платочек низко повязан, под самые брови. Худющая, в чем душа держится. Вроде и служба уже закончилась, а она все стоит.

Ничем внешне она его не поразила — наоборот, жалость вызвала. А через жалость женщиной не увлечешься, если ты обыкновенный земной мужчина, а не ангел небесный, которому душа во всей красоте сразу и немедленно раскрывается. Тем более отсутствием к себе женского внимания он не страдал, хотя излишками тоже не увлекался. Был женат один раз, но семьи не состоялось по обоюдному желанию. Жена Соня была красивой женщиной, деловой, общительной, не понимала и не принимала его замкнутости, все время норовила эту замкнутость разомкнуть, ключики разные подбирала. Не устраивала ее роль просто жены, видела себя женой-менеджером, женой-администратором. Так и зудела желанием продвинуть его, пропиарить. А он устал объяснять, что не хочет ни пиара, ни менеджмента, что ему достаточно просто любви. Не поняла, обиделась. Ушла, на развод подала. Потом, правда, одумалась и на «просто любовь» была согласна, но что это такое — потом?.. Что ушло, того не воротишь. Стал жить один, ничем никому не был обязан. Понравилось даже.

И вдруг — Маруся. Уплаканная насквозь, бледная, как снятое молоко, в белом платочке. Подождал ее во дворе, когда из церкви выйдет… Подошел, спросил вежливо, не надо ли чем помочь. Жалость — сильное человеческое чувство, от него так просто не отвернешься. Видимо, и в голос вложил много жалости, с перебором. Ей не то чтобы не понравилось, а… удивило сильно. Глаза распахнула, обожгла его своим фиалковым удивлением — тут он и пропал. И сердце заныло фиалковой нотой, и кровь побежала в обратную сторону. А она платочек с головы сняла, потянулась рукой волосы на голове поправить, да рука так и застыла. Стояла, смотрела на него внимательно. А он — на нее.

Она потом говорила, что поверила ему сразу. И про себя рассказала все, как есть. И за что срок отбывала — тоже. И про дочку больную рассказала — за нее и молилась перед иконой, и плакала, и помощи просила. Потом вдруг опустила глаза в землю, проговорила тихо, но так, что у него сердце едва не остановилось — вот мне тебя Бог и послал… Услышал мои молитвы…

Он готов был сию секунду землю перевернуть, чтобы помочь ее дочке Танечке. Хотя ничего особенного и не надо было делать — просто ждать, вот что обидно. Ждать еще два года, когда можно будет везти ее на операцию. А пока… Пока просто любить. Любить Марусю, любить Танечку. Какое это счастье — любить. Радовать, заботиться, баловать, беречь. И знать, что тебя тоже любят.