Не задушишь его, не убьешь.

Он специально пытался разобраться в природе таких людей, как мама. И пришел к выводу: ничего с этим поделать нельзя. Они так устроены. Они не могут существовать без подотчетных душенек, они всеми правдами и неправдами должны отправить их на свою орбиту и не отпускать всю жизнь. В этом их задача и смысл всего существования. А если какая-то душенька все же сойдет с орбиты, на этом месте образуется черная дыра — мучительная и никогда не заживающая рана. Да никому это и не удается, по большому счету. Так и вертятся всю жизнь, так и вертятся. Хоть издалека, хоть подсознательным и отвратительным отчетом, но вертятся.

Вон, отец уже довертелся, законченным алкоголиком стал. Понятно, ему труднее всех. Сломанная, забытая душенька. Неприкаянный спутник. Жалко его.

— Юлиан!

Он вздрогнул от резкого окрика из спальни.

— Ты заснул там, на кухне? Можно уже десять раз чай для матери сделать!

— Несу, мам… Я быстро…

Вот и в детстве он всегда именно так вздрагивал — всем телом. И суетился так же, как засуетился сейчас, наливая кипяток в чашку. Еще и обжегся, мимо плеснул.

И рассердился вдруг. Не на себя, на маму. Нет, чего так орать-то под руку! Надо быть скромнее в своих требованиях, учитывать свое новое положение. Разоралась… Он мог бы вообще не приходить, между прочим. Имел право. Жанка, вон, взяла и не бросилась по первому требованию.

Но в следующую секунду гнев прошел, и сам испугался своего порыва. Ох, кто бы поглядел сейчас на него со стороны, послушал бы его мысли.

Ведь стыдно, если со стороны! Стыдно не любить свою мать и рассуждать о ней как о чужом человеке! Она больна, она нуждается в его помощи. Да это бесчеловечно, в конце концов! Чтобы родной сын так думал о матери!

Как хорошо, что люди не умеют читать мысли. Если б умели — не избежать ему изгнания из социума. Камнями бы закидали. А настоящей правды никому не расскажешь, потому что никто ее не примет и не поймет. Кому интересна маленькая частная правда? В социуме один только закон действует — сыновний долг подлежит неукоснительному исполнению. И все. И без комментариев.

Да он и не отказывается от долга. Будет исполнять по мере сил. Но любить… Любить все же увольте. Любить согласно долгу нельзя. Нельзя, не-е-ет…

Он так и зашел в материнскую спальню, держа обеими руками чашку и мотая отрицательно головой.

— Ставь сюда, на тумбочку… Чего ты в пальцах ее держишь, блюдце не мог взять?

— Извини, мам.

— Да что извини. Ты с детства был такой — плохорукий. Как на тебя надеяться-то? А если отец окончательно сопьется? Что я буду делать, а?

— Все будет хорошо, мам. Ты полежишь, отдохнешь… Потом снова встанешь…

— Господи ты боже мой, Юлиан! Ты чем слушаешь, а? Или не слушаешь? Тебе ж русским языком объясняют: не встану я больше. Не встану. Ты можешь это понять? Почему я должна все время пробиваться через твою бестолковщину?

— Мам… Ну если я такой плохой и бестолковый… Чего ты от меня хочешь тогда? Что мне надо сделать, скажи? В чем заключается моя функция в данном обстоятельстве?

— Я не поняла… Это что? Ты мне еще и хамишь? Мне, абсолютно беззащитной в таком положении? Может, размахнешься и ударишь, чтобы я замолчала? Да, меня сейчас можно ударить. Со мной можно сделать все, что угодно. Давай, что же, начинай издеваться над матерью, этим все и кончится, я думаю…

Он почувствовал, как сильно заныло в правом подреберье, сглотнул горькую слюну. Больная печень дает о себе знать, с утра забыл таблетку выпить. Скорей бы уж отдать этот нелегкий сыновний долг и уйти отсюда. Пойти домой, лечь на диван, укрыться пледом… Сказать Ольге, что у него приступ. Она будет смотреть обеспокоенными глазами, потом пойдет на кухню — варить ему овсяный кисель. И пусть дома теща лежит за перегородкой — не так это страшно. Все лучше, чем здесь, в родном доме.

— Мам, я и не думал хамить. Наоборот, я хочу быть полезным. Извини, если обидел. Ты меня просто не поняла. Ну хочешь, я каждый день буду к тебе приезжать? Сразу после работы?

— Ну зачем же такие жертвы? Ты ведь заставлять себя будешь.

— Да не буду я себя заставлять, мам.

— А я знаю, что будешь. Больная мать никому не нужна и не интересна.

О господи, когда эта пытка кончится? Или это только начало? Пытка не кончится никогда?

— Я буду часто приезжать, как ты скажешь. Буду сидеть около тебя и читать книжки вслух. И рассказывать, как идут дела на работе.

— Ох, какой хороший сынок, — фыркнула мама, усмехнувшись. — А горшки тоже за мной выносить будешь?

— Горшки? Какие горшки?

— Обыкновенные!

— А… Нет, мам, это к Жанне, скорее. Она женщина, я мужчина. Ей как-то сподручнее. Да и тебе.

— Вот! В этом ты весь и есть, сынок! Пустышка и чистоплюй! Сидишь рядом со мной, а сам только и мечтаешь, как бы скорее удрать отсюда! Но вслух сказать боишься!

— Ты не права, мам. Что ты такое говоришь.

— Ой, все, хватит! Уйди с моих глаз. Видеть тебя не могу. Возьми пустую чашку, на кухню отнеси. Устала я…

На кухне он застал отца — тот откручивал торопливой дрожащей рукой пробку с водочной бутылки. Поднял голову, увидел сына и вздрогнул, и рука описала полукруг, сопровождающийся веером пахучих брызг на линолеуме.

— Осторожно, пап… И вообще, хватит на сегодня, остановись. Тебе плохо будет.

— Да я чуть-чуть, сынок… Будешь со мной?

— Ты же знаешь, я не пью.

— Ага, ага… Молодец. И не пей, и не надо. Это ж зараза такая… Как втянешься, не отвяжешься… Что мама? Не потеряла меня?

— Потеряла.

— А я продуктов купил. И вошел тихо, чтобы вашему разговору не мешать. Прокрался на цыпочках. Ну, будь здоров, сынок.

Отец лихо опрокинул в себя содержимое небольшого стаканчика. Юлиан смотрел с неприязнью, как дернулся заросший седой щетиной отцовский кадык. Чувство презрения к отцу было больше и объемнее, чем чувство неприязни к тому, что он увидел.

И опять заныло болью в боку, и затошнило слегка. Захотелось на свежий воздух или хотя бы окно открыть. А глаза закрыть, чтобы не видеть…

Стыдно презирать своего отца. Стыдно, стыдно. Но если презрение есть, куда от него денешься? Нелюбовь к маме — есть, презрение к отцу — есть. Как данность.

— Сынок, да ты не переживай за нас, мы справимся. Я ж вижу, как ты за нас переживаешь. Я всегда рядом с мамой, я все, что надо, сам сделаю. А ты живи, как жил. Иногда заходи только, чтобы мама не очень расстраивалась. Ты иди домой, сынок… Отдыхай…

— Мне правда можно не ночевать у вас, пап?

— Да конечно! Еще чего — ночевать! У тебя своя семья есть. Поезжай домой, поздно уже… Может, чаю попьешь на дорожку? Я колбаски купил, сыру. Мигом бутербродов наделаю.

— Нет, я не буду, спасибо, пап. Я лучше поеду.

— И поезжай… И с богом… Идем, я тебя провожу!

В прихожей он торопливо оделся, будто боялся, что отец передумает его отпускать. Или мама вдруг позовет.

Она и позвала, когда он шагнул за порог. Но он сделал вид, будто не услышал, торопливо захлопнул за собой дверь.

— Юлиан! — снова позвала из спальни мама.

— Иду, Леночка, иду… — засеменил по коридору отец.

Заглянул в дверной проем, доложил с готовностью:

— А он уехал, Леночка!

— Как это — уехал? Он разве не собирался у нас ночевать?

— Да он собирался, Леночка, но я его домой отправил. Поздно уже. И дождь.

— При чем тут дождь, не понимаю? Что ты несешь всякую ерунду? Скажи лучше — ты Жанне звонил?

— Да я ей все время звоню. Телефон отключен. Забыла, наверное, подзарядить.

— Да что ты мелешь! У нее с матерью беда, а она забыла подзарядить!

— Да поздно уже, Леночка. Я думаю, она завтра с утра приедет и сама все расскажет, что у нее случилось.

— Да ничего у нее не случилось! Дома сидит и сожителя своего пасет, а завтра приедет и с наглыми глазами начнет врать, почему не приехала! Сожитель для нее важнее больной матери! Ну что за дети, а? Кого я воспитала, кого вырастила? Я им всю себя отдала, всю жизнь, все здоровье… А они со мной, как с отработанным материалом… Готовы на свалку хоть завтра выбросить… Ну что за дети, а?

— Ну ладно, Леночка, успокойся… Не сердись, что ты. Погляди-ка лучше, что Валечка принесла! Я ей дверь открыл, пока ты с Юликом разговаривала. Погоди, сейчас принесу…

Он нырнул в коридор, слегка ударившись о дверной косяк, и вскоре вернулся:

— Вот, Леночка, смотри!

— Что это? — подняла голову от подушки Елена Максимовна, с ужасом всматриваясь в его руки. — Что это, Николай?!

— Это больничное судно, Леночка. Судно. Чтобы тебе… Чтобы нам… Легче было управляться.

— Убери немедленно эту гадость, я не могу на нее смотреть! Ты что, совсем ничего не понимаешь? Ты совсем в идиота превращаешься, да? Ты не понимаешь, как мне больно?

— Где? Где больно, Леночка?

— Как мне больно осознавать, что… Что…

Она разрыдалась, горько, с отчаянием. Николай потерянно суетился, не выпуская судна из рук. Потом наклонился, сунул его под кровать, робко присел на краешек постели.

— Неблагодарные… Сколько я для них сделала… Вытаскивала, как могла… Я для них жила! Я такой грех ради Юлика совершила, самой страшно вспомнить… Ну, ты же знаешь, о чем я говорю, Николай…

— Да, Леночка, знаю, знаю. Да, тебе страшно об этом вспоминать, я думаю.

— А Жанна! Сколько я с ней мучилась! Сколько сил вложила! Сколько эмоций, сколько энергии! Да разве хоть одна мать отдает столько сил своему ребенку?

— Да, Леночка, да…

Вскоре она успокоилась, вздохнула глубоко. Как всегда после приступа гнева. Николай по-прежнему сидел на краешке кровати, клевал носом ссутулившись. Елена Максимовна глянула на него, еще раз вздохнула. Потом небрежно ударила кистью руки по плечу, произнесла с отвращением: