От мысли, что я вложила в происходившее между нами больше смысла, чем было на самом деле, додумала эмоции, дорисовала глубину и объем там, где их и не предполагалось, меня накрывали приступы нервной тошноты. Что, если я неверно считала какие-то знаки Арсения, просто потому что не слишком-то знаю правила, по которым ведутся эти игры между мужчинами и женщинами? Что, если весь трепет и сумасшествие от ощущения близости, что поднимались во мне, и зеркальное отражение которых я, казалось бы, видела в каждом взгляде и движении Арсения, — это просто обычное условие при развитии скоротечного романа? Ведь для чего-то люди идут на них, причем без особых сожалений. Ради сиюминутного состояния влюбленности? Ради острейшей страсти, которая заведомо невозможна в длительных отношениях? Ради горько-сладких воспоминаний, что это было?

Сколько бы я не думала, все только больше запутывалось для меня. Как ни крути, мне сейчас было плохо, очень плохо, а я даже не знаю, закончилось все между нами или это вынужденная пауза, что же будет, когда сомнений в разрыве не останется? А если это же самое произойдет много позже? Это что же, я сама, не осознавая этого, мысленно уже отдала Арсению постоянное место в своей душе и боюсь, что оно ему совершенно ни к чему?

Эти раздумья реально истощали меня, как и бессонница. Но хуже стало, когда спустя эту мучительную неделю Арсений позвонил. Вот просто так взял и сделал это. И сразу завел беседу о том, как я, как мама, как все вообще и ни слова о том, где пропадал все это время. Так, словно и не было этой проклятой паузы. И что же я? Стала настаивать, требуя мне сказать — где его черти носили? Нет! Все, на что меня хватило, это просто задать один вопрос: «Ты в порядке?» и услышать фальшиво оптимистичное заверение, что все просто офигеть как замечательно. Ложь. От первого слова и до последнего. Но кто я ему такая, чтобы требовать откровенности? Официальная ревнивая подружка, устраивающая истерики на пустом месте? Гражданская жена, имеющая право на отчет, потому что сходила с ума от беспокойства? Нет, это точно не про меня. И эта его наигранно-оптимистичная манера общения после длительного молчания была более чем красноречива. Тогда, той нашей ночью перед отъездом, мне он показался настолько открытым передо мной, что первая же нотка лжи в его словах словно подломила мой позвоночник. Я просто не могла поверить в эту жестокую перемену после всего, что было, после этих звонков, после стольких дней безмолвия… Позвонить только для того, чтобы бодро врать мне, тогда как я даю шанс сказать правду? Даже при полном отсутствии каких-то ожиданий относительно него это причиняло боль. А значит, на самом деле я малодушно закрываю глаза на очевидное и слишком преуменьшаю то, что хочу от Арсения гораздо большего, чем готова озвучить вслух и признать в мыслях?

Я постаралась свернуть разговор, чтобы не сорваться и не начать требовать ответов или просто не наорать на Арсения. Потом мысленно навешала себе отрезвляющих подзатыльников. Веду себя, как ребенок, в самом деле. Ну что за чрезмерные реакции? Он мне что, в любови до гроба клялся? Просил руки и сердца, гарантировал вечную преданность, и что будет делиться радостью и горем? Нет. Все, что было, это несколько туманных фраз, в которых может быть скрыто море смысла, а может его и не быть вовсе. Ни обещаний, ни обязательств. Что же тогда я так реагирую? После первой вспышки на сердце отлегло. Жив, утверждает, что здоров и в порядке, и слава Богу. По крайней мере, по этому поводу я могу перестать дергаться. А с остальным разберемся при встрече. Думаю, мне хватит одного пристального, лишенного эмоций взгляда, чтобы понять, как все обстоит между нами.

Дни шли, мама быстро шла на поправку, хотя давалось это нелегко. Мне едва удавалось каждый раз сдерживать слезы, наблюдая, какой болью ей обходится любая крошечная победа над болезнью. Все — начиная от разработки одеревеневших мышц и глубокого массажа до первых неуклюжих и неуверенных движений рукой или попыток с моей помощью встать с кресла — было жутко мучительно. Но в маме, всегда предпочитавшей смириться и не бороться с жизнью, вдруг проснулась мощная, неукротимая жажда выздоровления. Она с упорством, граничащим почти с одержимостью, пробовала снова и слова. И я хоть и просила ее жалеть себя, но готова была помогать и поддерживать это яростное стремление вернуть себе контроль над предавшим телом. Мы делали первые шаги, обе дрожа и обливаясь потом. Мама от усилий, я от душащего беспокойства за нее. Потом, задыхаясь, смеялись, добредя до ближайшего дивана в коридоре, не говоря ничего, но обмениваясь по-настоящему счастливыми взглядами, потому что каждый раз это ощущалось триумфом. Когда дядя Максим приехал снова навестить нас спустя неделю, он был поражен тем, насколько лучше стало маме, и я видела, как блестят его глаза надеждой и неподдельной радостью. Но она быстро угасла, когда мама решительно отвергла его предложение сменить меня на несколько дней.

— Нет, Максимушка, — мягко, но настойчиво произнесла она. — Со мной Василиса останется!

— Мариш, родная, Василисе же отдохнуть тоже надо! — взгляд, который мужчина бросил на меня, был прямо умоляющим. И от этого я почувствовала себя снова неловко и, извинившись, ушла в коридор, давая поговорить наедине.

Мы не обсуждали с мамой вопрос моей смены, но, очевидно, она этого не хотела, а значит, были причины. Я была совсем не против и дальше остаться. За это время мы с мамой стали ближе, чем за все прежние годы, понимали друг друга, просто обменявшись взглядами, и мне было немного страшно потерять этот контакт так скоро. А что касается Арсения… Мы продолжали каждый день общаться по телефону, хотя это и близко не напоминало те срывающие крышу разговоры в прежние дни. Было похоже, что между нами сама собой сформировалась некая негласная договоренность не обсуждать пока собственно нас, и мы оба ее придерживались. Чем больше проходило времени врозь, тем спокойней и тише становилось у меня в душе. Я старалась убедить себя в мысли, что, хоть как любовники мы закончили свое существование, но это не должно как-то повлиять на общую атмосферу в семье. Мы два взрослых человека, а значит, временное сближение, а потом его прекращение не должно вернуть нас в состояние холодной войны, длившееся годами. Я точно к этому возвращаться не намерена. Хотя иногда, когда я лежала перед сном в постели, держа в руке телефон, мне казалось, что на самом деле это мое видимое успокоение — просто ледяная корка над готовящимся к эпичному взрыву вулканом. Накрывало секундное желание набрать Арсения самой и потребовать ответов. Просто взять и проорать: «Скажи, что дальше? Кто мы друг другу? Кто я тебе? Что я для тебя?!». Но, конечно, я этого не делала. И при каждом его следующем звонке мы почти непринужденно болтали, о чем угодно, только бы не касаться этой темы.

Дядя Максим стремительно вышел из палаты и сверкнул на меня глазами, в которых явственно читались гнев и даже обида.

— До свидания, Василиса, — достаточно вежливо и сдержано буркнул он и, чуть замешкавшись, будто что-то хотел сказать, но передумал, мужчина все же развернулся и порывисто зашагал по коридору.

— Мама вас очень любит, вы ведь знаете!

Дядя Максим затормозил и оглянулся. Теперь я видела уже скорее огорчение на его лице, нежели злость.

— Любит. Однако же гонит, — вздохнув, ответил он и быстро ушел.

— Мам, почему? — я застала ее неотрывно смотрящей в окно, а по щекам катились слезы.

— Я так по нему скучаю… У меня каждая клетка рвется по нему, дочь! — всхлипнув, ответила она.

— Ну, тогда почему не позволила сменить? Я бы не обиделась, честно! Я же понимаю, что вам вместе побыть надо.

— Нет, котеночек! — замотала мама головой. — Он будет жалеть меня. Я его как себя знаю. Он же ни секунды не сможет смотреть, как мне больно, и будет стараться все делать за меня, оберегать.

— Так ты меня оставила, потому что я у тебя жесткосердечная дочь и спокойно переношу твои мучения? — я попыталась пошутить, но, судя по укоризненному маминому взгляду, неудачно.

— Нет, что ты. Но нам, женщинам, проще понять и примириться с неизбежностью боли, мы ее терпим и преодолеваем, осознавая, что она просто часть нашего пути. А мужчины… у них это по-другому. С болью они либо яростно борются, не желая признавать частью процесса, особенно когда это касается их близких. Либо ломаются, гробят себя в отчаянии, с которым не могут совладать или отстраняются, становясь недоступными.

— И что, по-твоему, сделает дядя Максим?

— Сожжет себя. Дотла сожжет.

— Он очень сильный, мам. Может, зря ты так?

— Вот именно, Васюня, что сильный и будет, глядя на меня, над собой измываться. Пока совсем сердце не порвет. Он же не мальчик уже. А не дай Бог что с ним… Я же не смогу… без него. Совсем. Мы сами справимся, дочь. Ведь справимся?

— Конечно! Я за любое твое решения, мам.

Дни летели очень быстро, наполненные борьбой с маминой болезнью, работой над костюмами в каждую свободную минуту, ежедневными разговорами с Арсением, в которых мы, казалось, будто продолжали балансировать в некой зоне невесомости, в которой главное правило с обеих сторон — никак не касаться и не показывать чувств, и переговорами с Кириллом. Которые, к слову, почему-то становились все реже и короче, причем, совсем не по моей инициативе. Нет, он никогда не отмахивался от меня, ссылаясь на занятость или усталость, но упорно избегал моих расспросов о причинах его напряженности, не ощутить которую я не могла. Со своей же стороны я не была готова отвечать на его вопросы о дальнейших планах насчет Арсения, просто потому что сама еще не знала, как все обстоит. И обычно тактичный и прекрасно чувствующий меня Кир почему-то злился и почти требовал от меня ясности. И эти непривычные для него несдержанность и нервозность беспокоили меня, наводя на невеселые мысли о его общем состоянии. В итоге между нами медленно и неумолимо словно вырастала стена, не из той еще, что непроницаема, но уже достаточно ощутимая. В общем, у меня нарисовалась еще одна личная проблема, которую предстояло решить, как только представится такая возможность.