Утонченная аристократка с огромным состоянием, она могла бы удовлетворять всем своим прихотям. Она могла бы также, если бы захотела, выйти замуж за одного из сотни вздыхающих по ней прославленных джентльменов, но ни в одного из них она не чувствовала себя влюбленной, а без любви не хотела возобновлять эксперимента; однако у нее вовсе не было намерения совсем отказаться от возможности любви. Отсюда памятная беседа в июньский вечер. Отсюда, может быть, и то любезное интимное приглашение, которое она прислала Полю после нескольких официальных встреч.

Они все еще смеялись над нелепым оборотом, который приняла их беседа, когда в гостиной стали появляться другие гости. Первым пришел Эдуард Дун, египтолог, красивый мужчина лет сорока, с видом испанского гранда, и с ним его жена, прелестная молодая леди Анжела Дун; Лаврецкий, чиновник какого-то министерства, со своей женой; лорд Бантри, молодой ирландский пэр с литературными претензиями; мадемуазель де Кресси, монастырская подруга принцессы и ее компаньонка дополняла небольшое общество.

Обед был сервирован на круглом столе, и Поль оказался между леди Анжелой и мадам Лаврецкой. Беседа была общая и занятная. Так как Дун не упоминал и, очевидно, не ожидал ни от кого упоминания о Аменхотепе или Рамзесе, имена которых смутно бродили в мозгу Поля, а вел разговор о французском театре и красоте норвежских фиордов, Поль понял, что повод для его приглашения принцессой был только предлогом. Египтолог вовсе не нуждался в том, чтобы его занимали. Леди Анжела выразила свое отчаяние при мысли о предстоящей им зиме в пустыне, она набросала несколько картин всяческих лишений, с которыми приходится сталкиваться ученым путешественникам.

— Я всегда думал, что египтологи и тому подобный ученый народ — мрачные старцы в больших очках, с лохматыми седыми бородами, — сказал, смеясь, Поль. — Ваш супруг — откровение.

— Неправда ли, он вполне похож на человека? — леди Анжела бросила ласковый взгляд через стол на мужа. — Он очень увлечен своей работой, но это не мешает ему сознавать то, чего часто не сознают его мрачные и лохматые коллеги, а именно — что есть красивый, интересный, увлекательный современный мир, в котором мы живем.

— Меня радует, что вы такого мнения о современном мире, — сказал Поль.

— Что говорит леди Анжела о современном мире? — спросила принцесса, отделенная от соседки Поля Лаврецким.

— Она поет ему хвалебные гимны, — ответил Поль.

— Что в нем хорошего? — произнес строгим тоном дипломат, преждевременно состарившийся человек, взирающий на мир свысока из-под тяжелых, как у ящерицы, век.

— Это не только самый лучший мир, какой мы имеем, но и лучший из всех, когда-либо существовавших, — воскликнул Поль. — Я не знаю никакой другой исторической эпохи, которая равнялась бы нашей; что же касается доисторических эпох, то о них может нам рассказать профессор Дун.

— Как сферу существования, — отозвался Дун, улыбаясь, — я предпочитаю Четвуд-парк и Пиккадилли.

— Это чистый гедонизм[34],— громко сказал Лаврецкий. — Конечно, все мы, здесь находящиеся, пользуемся комфортом современности, который, с этим соглашусь и я, бесконечно выше того, чем могли пользоваться великие императоры античных времен. Но ведь мы — небольшое меньшинство. Да если бы и не это обстоятельство — разве комфорт — это все?

— Мы чувствуем себя более тонкими индивидуальностями, — возразила принцесса. — Мы ведем более активную и широкую умственную жизнь. Мы в постоянном общении с интеллектом всего обитаемого мира.

— И с эмотивной силой человечества, — добавил Поль.

— Это еще что такое? — спросила леди Анжела.

Почему Поль, после первого вежливого взгляда на говорившую, обменялся быстрым взглядом с принцессой, трудно сказать. Это было инстинктивно, как установившееся между ними взаимное понимание.

— Кажется, я знаю о чем речь, но все же расскажите нам! — сказала София.

Поль объяснил, что под этим термином он понимает стремительный ток симпатии, обтекающий всю землю. Голод в Индии, разрушительное землетрясение в Мексике, борьба за свободу какого-нибудь притесненного народа, героическая гибель на море — все передается чувству и практически мгновенно переживается в английской, французской или немецкой деревне. Наши сердца постоянно трепещут на кончике телеграфной проволоки.

— И вы считаете это положительным явлением? — спросил Лаврецкий.

— Во всяком случае, это нельзя назвать гедонизмом.

— Я называю это жизнью, — сказала принцесса. — А вы? — обратилась она к египтологу.

— Я думаю, то, что мистер Савелли называет эмотивной силой человечества, помогает нам уравновешивать наши собственные эмоции, — ответил тот.

— Но разве не в ущерб нашей нервной системе? — вставила, улыбаясь, его жена.

— Мне думается, что это так, — поддержал ее Лаврецкий. — Быть может, как русский я более примитивен, но я завидую тому вельможе времен фараонов, который никогда не слыхал о землетрясениях в Мексике и не чувствовал свое сердце призванным сильнее биться по поводу того, что не касалось его лично. Но и он в своей мудрости сознавал, что его небольшой мир — суета сует, и томился. Мы, современные люди, с нашим бесконечно огромным миром и нашим бесконечно огромным знанием, обладаем не большей мудростью, чем египтянин, тоже видим, что жизнь — суета сует, и разочарование владеет нами.

— Но… — сказал Поль.

— Но… — воскликнула принцесса.

Оба рассмеялись и смолкли. Поль склонился с вежливым жестом.

— Я не разочарована, — продолжала принцесса.

— И я ничуть не более, — заявил Поль.

— Я тоже считаю мою участь удивительной, — сказала леди Анжела.

— Я вижу, что я в гнезде оптимистов, — осклабился Лаврецкий. — Но разве вы не говорили только что, леди Анжела, об ущербе для нервной системы?

— Я говорила это только из духа противоречия моему мужу.

— В чем дело? — включилась в спор супруга Лаврецкого, обсуждавшая до сих пор новую оперу с лордом Бантри и мадемуазель де Кресси.

Дун научно обосновал аргументацию Поля. Это занимало общество, пока слуги в пудреных париках и расшитых золотом ливреях подавали «poires Zobraska»[35], тонкое изобретение шефа кухни принцессы. Лорд Бантри завидовал тому созерцательному спокойствию, которым пользовался в старину литератор благодаря отсутствию волнующих обстоятельств. Мадемуазель де Кресси ставила в заслугу современности идеи феминизма. Беседа стала легкой игрой мнений и парадоксов, обычных для тысяч обеденных столов двадцатого века.

— Все же они истощают вас, эти эмотивные силы, — сказал Лаврецкий. — Нет юности в наши дни. Юность — утраченное искусство.

— Напротив, — воскликнула мадемуазель де Кресси по-французски. — Все теперь молоды! Эта усиленная пульсация сердца поддерживает молодость. Наши дни — дни молодой женщины сорока пяти лет.

Лаврецкий, которому было пятьдесят девять, покрутил седые усы:

— Я один из немногих людей, не жалеющих об ушедшей юности. Я не жалею о ее незрелости, ее безумиях и ложных шагах. Я предпочитаю быть скептическим философом шестидесяти лет, чем двадцатилетним доверчивым влюбленным.

— Он всегда говорит так, — сказала Полю супруга Лаврецкого. — Но когда он меня впервые встретил, ему было тридцать пять лет, а теперь, — она рассмеялась, — вот, для него нет разницы между двадцатью и шестидесятью! Объясните мне это.

— Это очень просто, — заявил Поль. — В нашем столетии нет тридцати, сорока и пятидесяти. Вам или двадцать или шестьдесят.

— Я думаю, что мне всегда будет двадцать, — весело сказала принцесса.

— Неужели вы так цените вашу молодость? — спросил Лаврецкий.

— Больше, чем когда-либо! — Она рассмеялась и опять встретилась глазами с Полем.

На этот раз она чуть-чуть покраснела, задержав взгляд на какую-то долю секунды. Он успел поймать в этих синих глазах затуманенный и нежный пламень, интимный и беспокойный. Несколько времени он старался не смотреть в ее сторону, когда же взглянул опять, то увидел в глазах принцессы лишь ленивую улыбку, с которой она смотрела на все окружающее.

Позднее вечером она сказала ему:

— Я рада, что вы возражали Лаврецкому. Меня знобит от него. Он родился старым и дряблым. За всю свою жизнь он не испытал трепета живого чувства.

— А если вы не испытали трепета в молодости, вам нечего надеяться испытать его в старости, — продолжил Поль.

— Он спросил бы вас, что хорошего в трепете.

— Вы не думаете, что я стал бы отвечать!

— Мы знаем, потому что мы молоды.

Они стояли, смеясь и радуясь своей полной сил молодости. Чудесная пара. Они делали вид, что рассматривают прекрасную маленькую картину Чима да Конельяно, висевшую на стене. Принцесса любила ее, как лучшую драгоценность своего собрания, а Поль любил ее, любя искусство и понимая его. Но вместо того, чтобы обсуждать картину, они говорили о Лаврецком, который смотрел на них с сардонической улыбкой из-под своих тяжелых век.

12

Несколько дней спустя можно было встретить Поля, в высоком догкарте направляющегося по мирной улице Морбэри с визитом к принцессе.

Менее счастливый отрок должен был бы идти пешком, рискуя запачкать ботинки, или же нанял бы похоронную карету у местного каретника; но Полю достаточно было приказать, и дог-карт, запряженный великолепным конем, подавался к подъезду Дрэнс-корта. Он любил править горячей караковой лошадью, норов которой составлял вечный ужас мисс Уинвуд. Почему он не брал гнедого? Тот был много спокойнее. На это он весело отвечал, что ему, во-первых, не доставляет никакого удовольствия править овечкой, а во-вторых — если он не укротит хоть немного караковую, то она станет ужасом не только мисс Уинвуд, но и всей местности.