* * *

Лермонтов рассказал нам своими звучными, музыкальными стихами, как Демон воспитывал княжну в старинном доме и пустом зале ее знатных предков. Смерть, пресекшая скитальческую, неудовлетворенную, тревожную жизнь его, и заодно обаятельную, прелестную Сказку для детей, лучшее его произведение в артистическом отношении, эскиз художника, обещавший мастерскую картину, смерть не дала ему докончить рассказ и показать мораль, то есть вывод и заключение такого воспитания. Но по тому обстоятельству, что его демон выбрал зеркало в подмогу и способ своего преподавания, можно заключить, что он был дух суетности и тщеславия, питатель женских прихотей и женского самолюбия, и что княжна должна была выйти из его школы отличною кокеткой, посвященной во все таинства науки света и общежития. Есть и другие демоны, которым обстоятельства часто дозволяют вмешиваться в дела, худо веденные человеком, и между прочим в воспитание детей, брошенных им на произвол. Например, демон любознания, или еще лукавый, сладкогласный, медоточивый демон несбыточных надежд и тревожных ожиданий, который лучше и вернее всех прочих знает дорогу к девичьему сердцу, который вкрадчивее других и вместе всех других опаснее, потому что он обращается не к дурным, а к лучшим потребностям и качествам юных организаций, им приготавливаемых к горю и страданию. Этот демон не с зеркалом и не с наущениями лести и кокетства приступает к своим слушательницам, — нет! он говорит им о лучших порывах и чистейших чувствах сердца; он открывает им, что есть, что должно быть в жизни высокое, полное счастие, совершенство и исполнение всего, чего можно желать в мире; он показывает им книги, где находится быль всех любивших и всех страдавших на земле, — и говорит им: «Вот что есть жизнь!» — Книги, да, книги! От них зависит часто или почти всегда не только судьба женщин, но и внутреннее их направление, характер их, образ мыслей, все, что довершает или даже составляет женщину. Есть у многих народов одна и та же пословица: «Скажи мне, с кем водишься, я скажу тебе, кто ты». А мы говорим: «Скажи мне, что ты читаешь, назови свою любимую книгу, — и мы тебе скажем, что ты за человек и каковы твой ум, твое сердце, твои наклонности!»

Да, по книгам можно и должно судить о читателе. И потому мне всегда дико, жалко и больно, когда я вижу молодых женщин нашего времени, читающих усердно и жадно — Поль де Кока! И только одного Поль де Кока, или, пожалуй, еще бойкие вымыслы Евгения Сю, Сулье, молодого Дюма, всей этой школы гуляк-весельчаков, да Диккенса — этого представителя реализма, то есть осуществления в лицах всех пошлостей и ничтожностей дюжинного человека — Диккенса, талантливого и добросовестного, но заблуждающегося коновода целых сотен бездарных производителей так называемой новейшей мещанской (bourgeoise) литературы, — литературы, имеющей целью не возвышать мысль и не воспламенять душу к служению высокому и прекрасному, а единственно выводить под самыми яркими красками все обыденное, всякому понятное и знакомое.

По несчастью, это противоэстетическое направление достигло теперь величайшего развития и, как зараза, овладело вкусом нового поколения. Но каково же слышать похвалы ему между женщинами, прежде стражами божественного огня поэзии и красоты! Это производит такое же впечатление, как вид молодой, прелестной девушки, срисовывающей, потупя глазки, с примерною рачительностью и тщательностью Поль-Поттерову корову. Вообще, положительность и натуральность мне кажутся не принадлежностью женщины, и я с уважением вспоминаю о матерях и тетках нашего столь положительного и столь натурального поколения, которые в свои младые годы срисовывали эскизы и этюды по Рафаэлю и читали Шатобриана, Шиллера, Жан-Поля, пожалуй и M-me Cottin и M-me de Genlis и Мисс Джэн Портер, от которых не приходилось краснеть их щечкам, ни запятнаться их воображению; тогда, как величайшим отступлением от принятых правил, как грех против нравственности, почиталось прочесть Новую Элоизу, и девушки не смели в том признаться ни подругам своим, ни женихам. Недалеко время, когда тайком переписывали и декламировали Торе от ума, почитаемое чуть ли не безнравственностью, за первую сцену, где Софья Павловна и Молчалин ночью разыгрывают серенады на фортепьянах и флейте. С тех пор нас ко многому приучили и мы обстреляны, как усачи!..

Да, тогда выучивали наизусть Расина, Жуковского, Millevois и Батюшкова. Тогдашние женщины не нынешним чета! Они мечтали, они плакали, они переносились юным и страстным воображением на место юных и страстных героинь тех устаревших книг; это все, может быть, очень смешно и слишком сентиментально по-теперешнему, но зато вспомните, что то поколение мечтательниц дало нам Татьяну, восхитительную Татьяну Пушкина, милый, благородный, прелестный тип девушки тогдашнего времени, — а нынешние, а любительницы Поль де Кока и Евгения Сю, а барышни наши, которые с 16-ти лет напевают Беранже, выученного наизусть тайком от маменек и наставниц, у которых они их крадут, что они дадут поэзии?., что они обещают жизни?.. Жалких списков с плохих оригиналов, как говорил Грибоедов, во время которого, впрочем, знали только гризеток, а не новейший тип отчаянных и разбубенных femmes-viveurs!.. [1] Мечтательницы, отжив свою молодость, оставались и остаются еще теперь образованы, женственны, готовы понимать все высокое и любить все прекрасное; они воспитывают своих дочерей в строгом соблюдении собственного достоинства и внутреннего и наружного; они проповедуют им, иногда неловко, но всегда с хорошею целью, о приличии и добродетели, так нагло осмеянных модною безнравственностью, и хоть словами отстаивают чувство и назначение женщины. А приверженницы естественности и правды, открытых мещанскою литературою, начитавшись и насмотревшись вдоволь забавных биографий гризеток, лореток, львиц и тому подобных разных пародий на женский пол, они слишком часто принимают мнения и правила своих героинь, они привыкают смотреть на жизнь с их веселой и разгульной точки зрения, из шутки и шалости сначала, а потом по привычке и склонности, подражают их обычаю, выучиваются курить, тянуть шампанское не хуже удалых гусаров, и стараются осуществить на деле и перенести из книг в действительность сцены и быт, знакомые им по модным romans de moeurs[2]. Не лучше ли плакать над смертью Аталы и над судьбой Теклы Валленштейн, чем гоняться за похождениями, наружностью и нравами Rose Pompon и Lizine?.. (Здесь не упоминается о новейших романах русской литературы потому, что хотя они водятся, как говорят, в каких-то журналах, но дамы и девушки высшего сословия их не читают)[3].

* * *

Марина — это легко угадывается — Марина не могла попасть в число читательниц, образуемых по образу и подобию любимых типов новейших положительных романов. Мать ее, женщина слабая и вечно больная, но благовоспитанная и набожная, не могла сама заниматься ею, но тщательно и любовно присматривала за ее учителями и гувернантками и выбирала их сама, со всевозможной осторожностью. Марина была ее единственное дитя, и, не вставая с дивана, куда приковала ее болезнь, она следовала за нею мыслию и надзором и охраняла ее детство и первые годы девического возраста, так что ни одно знакомство с подругами, ни один урок, ни одна книга не доходили до дочери без ее ведома, позволения и разбора. Мать Марины не допускала до нее ничего такого, что могло бы возмутить расцветание этой розы, блестящей и белоснежной. Вычитанные мысли доходили до девочки провеянные и прочищенные материнскою заботливостью. Эта больная мать была сама из числа тех мечтательниц, о которых мы говорили, и она воспитывала себе идеальную девушку, украшенную всеми изнеженными и немного изысканными совершенствами романических героинь, расхваленных и воспетых в ее собственную молодость. Когда она умерла, Марина продолжала идти по ее следам и внушениям, и хотя она осталась, как мы видели, почти полною хозяйкою себе самой и отцовского дома, но направление уже было принято, вкус развит, душа окрылена, если так можно выразиться, и девушка сдержала все то, что обещалось девочкой. Это самое уединение Марины, эта умственная заброшенность, в которой ее оставляли, способствовали к ее полному, своеусловному, ни от кого и ни от чего не зависящему развитию.

Марина, ожидая возраста, назначенного для ее выезда в свет, росла и крепла мысленно, приучалась сознавать себя и свои чувства. Когда гувернантка ее говорила отцу, что она легла в 11 часов и спокойно почивала до 9-ти, Марина улыбалась, потому что под кисейною занавескою ее кровати всегда ожидала ее какая-нибудь любимая книга, которую она никогда до зари не выпускала из рук, покуда все в комнате и доме на ее половине спало невозмутимым сном. Марина жила в мире, открытом ей материнским мановением. Книги заменяли ей воспитателей, она окружила себя гениями и мыслителями всех веков и народов; Гете, Шиллер, Жан-Поль, Шекспир, Данте, Байрон, Мольер и сладкострунные поэты, теперь столь пренебрегаемые у нас, Шенье, Жуковский, Пушкин, Мур, Гюго и романисты-сердцеведцы, Бальзак, Больвер, Нодье, — и все, что только могло возвысить душу, развить воображение, тронуть сердце созревающей затворницы, все это любила, знала, понимала она. Конечно, от этого переселения в мир идеальный и письменный она удалилась понятиями и чувствами от действительности, предавалась мечтательности и восторженности; но это самое придавало особенную прелесть ее словам, ее обращению; она говорила как другие пишут, и в ней не было ничего пустого и пошлого, чем портятся девушки, слишком рано посвященные в светскую жизнь и ее развлечения. Когда Марине минуло 18 лет и ее стали изредка и понемногу показывать свету на родственных обедах или вечеринках запросто у коротких знакомых, она всюду производила впечатление своим появлением и своею красотою, так что ровесницы и подруги ее стали на нее посматривать не совсем благосклонно и неохотно принимали ее в свой кружок в углу гостиных, откуда они обыкновенно наблюдают за женщинами и пробуют кокетничать с мужчинами. Даже сама тетка ее, госпожа Горская, эта дама еще молодая, которая, достигши известных лет (вообще всегда очень неизвестных!), сохраняла еще привычки и притязания первой молодости, даже Горская не любила вывозить ее и являться рядом с нею. Марина слишком затмевала других женщин! Оттого случалось, что когда Марине захочется в театр, Горской вдруг сделается никак невозможно ее везти, или, когда Марина явится когда-нибудь в гости. слишком цветущая блистательная, у Горской разболится голова, и они должны уезжать домой. Другая тетка, двоюродная, очень умная и добрая, мать семейства, хозяйка открытого и гостеприимного дома, не всегда была свободна к услугам Марины, которую она очень любила и высоко ценила. Марина очень хорошо понимала и колкости Горской, и невыгодность своей зависимости от чужих капризов или чужих досугов. Оттого-то и отдали ее замуж очень рано. Когда богатый, знатный, но 45-летний Ненский стал свататься за Марину чрез Горскую, и отец, обрадованный таким выгодным и по всему блестящим женихом, призвал Марину в свой кабинет, чтоб сообщить ей его предложение, разумеется, Марина тотчас отказала, и отец, страстно ее любивший, нимало не вздумал ее принуждать. Но тут вся родня пришла в движение и стали хлопотать в пользу жениха. Горская взялась адвокатствовать. Она хвалила и высчитывала Марине все выгоды, все преимущества такого брака: у Ненского теперь один из лучших домов Петербурга, как по роскоши отделки, так и по блеску приема; что же будет, когда он женится и захочет ввести в лучшее общество свою молодую и прекрасную жену?.. Ненский занят, дела и служба поглощают его совершенно, — Марине будет тем свободнее! Ненский самолюбив и любит, чтоб все ему принадлежащее блистало и удивляло, Марина, любящая по догадкам светские удовольствия, будет ими наслаждаться вполне, и так далее! Но Марину вся эта логика не трогала и даже не смущала. Не ее можно было соблазнить такою мишурою! Марина не чувствовала в себе ни сребролюбия, ни честолюбия, ни суетности. Марина иначе понимала жизнь, хотела и твердо хотела прямого счастья, а Марина знала, что оно дается только браком по любви. Марина хотела любить своего мужа и для того надобно было, чтоб жених мог ей нравиться.