Когда Марину довезли до ее подъезда, ее трясла сильная лихорадка и бред начинал путать ее мысли. Бессмысленно и бессознательно дотащилась она до своей спальни, где горничная раздела и уложила ее. Всю ночь продолжался у нее сильный жар с перемежающимся бредом.

К утру она уснула часа на полтора. Но едва солнце зарумянило восточный край горизонта, как она уж была на ногах. Мучительная боль, чувство жизни и горя вместе, кольнуло ее в сердце и рассеяло благодатное забытье; с воплем открыла она глаза, смутно припоминая вчерашнее, не умея еще различить почему, но зная уже, но чувствуя, что она несчастлива…

В этот раз она не писала к Борису, не посылала за ним. Она выждала обыкновенный час своего утреннего одеванья, чтоб не подать своим домашним никакого повода к удивлению и заключениям, и тогда только позвонила, когда этот час наступил.

Кто из вас, читающих, пережил такое выжидание и помнит его мучения!.. Кто, раненный насмерть изменившим счастьем или улетающей надеждою, сдерживал рукою судорожное биение сердца, затаивал крики безумного отчаяния и ждал, смотря на часы и следуя за стрелкою их, невозмутимо мерною и точною в своих движениях?..

Марина проследила таким образом пять круговращений часовой стрелки, когда доложили ей о приезде Ухманского. Она с минуту старалась найти в груди своей силу и голос, чтоб отвечать; но жизнь ее покидала, и два слова стоили ей неимоверных усилий. Выйти в гостиную ей было невозможно, так сильно она дрожала; она приняла Бориса в спальне, убранной тщательно и изящно как всегда, как будто ничего особенного не случилось с ее жилищем. Борис испугался и остановился на пороге, увидя Марину. Не получив ее вчерашней записки, не подозревая, где и как она его видела, он шел к ней веселый и довольный, — и остолбенел перед ее тенью, немою и бледною, как мрамор. Не протягивая ему руки, не приветствуя его, она показала ему место против себя. Он осыпал ее вопросами и восклицаниями. Наконец, она могла говорить.

— Вы были вчера у графини Эйсберг: вы провели там целый день?

Он едва мог расслышать. Вместо ответа он молча наклонил голову.

В свою очередь она ожидала, чтоб он сказал что-нибудь.

— Я был там… я не сдержал своего слова; но клянусь Богом и тобою, все это случилось неожиданно, против моей воли! Почти в четыре часа, когда я уж готовился приехать обедать здесь, меня потребовали к матушке; она лежала в постели, у нее был доктор, который нашел у нее припадок подагры и не велел ей двигаться с места, между тем как она была отозвана на большой обед к графине Эйсберг и должна была везти туда всех сестер. Обед давался нарочно для них. Что было делать? Меня обступили, показали мне приглашение, в котором упоминалось и мое имя, чего прежде мне не говорили, зная, что я непременно откажусь, и матушка умолила меня почти со слезами пожертвовать для нее собою, отправиться вместо нее с тремя из сестер. Я не мог не согласиться! Прискакал к тебе, чтоб уведомить тебя, предоставить тебе решение этого случая, но тебя не было дома, и я не хотел доверить людям изустное поручение. Меня сестры ждали, совсем готовые, едва успел я вернуться вовремя… Вот сущая правда: что ж из этого выходит?

— Выходит, что я не могу больше верить вашему честному слову… Выходит, что всегда, во всем я пожертвована другим… Выходит, что мне наскучило терпеть и страдать, что я не хочу дожить до другого случая и дня, похожих на вчерашние. Нам должно расстаться!

Все это было сказано без запальчивости, без одушевления, спокойно, шепотом, как решение, обдуманное и приготовленное заранее. Он недоумевал, не верил… Он встал, подошел к ней, хотел взять ее руку, посмотреть ей в глаза; она отвернулась, скрестила ледяные руки на груди и повторила тверже прежнего:

— Да! нам должно расстаться!

Он испугался ее спокойствия.

— Я виноват, — я нарушил данное слово, — но за такую вину можешь ли ты, вправе ли ты отвергать меня, навсегда лишить меня моего счастия?.. Если ты любишь меня, захочешь ли сама добровольно от меня отказаться?

— Люблю, по несчастью, и потому, хочу, должна отказаться от вас, покуда вы меня не оставили!..

Он стал на колени возле ее дивана.

— Марина, я не оставлю тебя и не могу оставить, покуда люблю! Я повторяю тебе то, что говорил прежде и чему ты до сих пор верила! Любовь моя к тебе нисколько не угасла, не уменьшилась: ты мне стала еще дороже, несказанно дороже и милее прежнего; я не могу жить без тебя; но я не могу убивать матушку моим неповиновением!.. Прости меня!

— Я не сержусь; я рассмотрела, обдумала нашу судьбу, наши отношения: нам надо расстаться, я должна добровольно оторваться от вас, покуда вас силою не вырвут из моих объятий, если не из моего сердца!

— Но никто меня не оторвет от тебя! В настоящем ты уверена, а будущее еще так далеко! Зачем о нем сокрушаться? Люби меня, будем счастливы, пока нам любится и счастливится…

— Я не могу быть счастлива, когда знаю, что мое счастье непрочно и ненадежно, как больной, приговоренный к неизбежной смерти!.. Я не умею любить, когда вижу, что меня не так любят, как я того требую… Да я и не люблю в минуты, подобные вчерашним… когда мне слишком больно и тяжело, сердце мое закрывается, и то, что я чувствую, похоже на ненависть… Это слишком недостойно обоих нас: расстанемся друзьями, чтоб не сделаться врагами!

Слезы навернулись на выразительных глазах его; он понимал, как должна была страдать эта женщина, чтоб так с ним говорить. Но он не знал, о каких минутах она намекала, и как до нее дошло, что он обедал у Эйсбергов. Она рассказала ему свою сумасбродную поездку, свою отчаянную попытку отыскать его, рассказала, как наблюдала она, стоя ночью на тротуаре, все, что она могла разглядеть сквозь окна ненавистного дома, все, что угадывала из неслышных ей разговоров. Он слушал ее с состраданием матери к жалобам любимого ребенка, он пугался ее мучений, он упивался ее любовью. Страсть, истинная, пылкая, неподдельная страсть юноши и мужчины горела в глазах его, выражаясь в порывистых восклицаниях… Она оживала при этих доказательствах его любви; румянец возвращался к ее щекам; принуждение и оцепенение тоски сменялись в ней теплою грустью, она заплакала… Он думал, что победил, что она прощает и мирится. Он ошибался!

— Нет! — сказала она наконец, тихо отталкивая его, — нет!.. Мое решение неизменно: мы должны расстаться, мы расстанемся!.. Вчерашний вечер убил во мне и счастье, и даже уверенность в возможность счастья; я не хочу, чтоб другой такой же день убил и любовь мою!.. Борис, простимся навсегда!.. Говорят о дружбе, заменяющей будто бы любовь; да, может быть, она точно существует, когда любовь успела вымереть или переродиться от давности в остывших и постаревших сердцах обоих любящих; но во всем разгаре, во всей силе любви и страсти, во всей пылкости жизни и молодости вдруг велеть сердцу перевернуться, перейти к холодной приязни, к бескорыстному участию, — нет! Это невозможно! Это не в силах человеческих!.. Я не постигаю такой перемены… Я не предлагаю обманчивой дружбы… Я не могу видеть чужим и посторонним того, что было моим… После, когда-нибудь… лет через десять, через пятнадцать, все это станет для меня понятным и возможным, но теперь, — теперь я только могу расстаться… Пусть от меня ничего не требуют!

— Но и расстаться нам незачем; ангел мой! — говорил он ей нежно и убедительно. — Кто требует от нас такой жертвы?.. Кто может разлучить нас против воли?

— Я, Борис! Я сама!.. — отвечала она, вставая с решимостью. — Я чувствую, что унижусь в собственных глазах своих, если останусь долее в таких двусмысленных и недостойных меня отношениях. Вы находите, что любя меня, вы можете оказывать другой обидное для меня предпочтение; вас уверили, что можно припасать себе невесту, сохраняя при том и сердечную связь… Но я не так думаю!.. Но для меня эта светская утонченная нравственность — и безнравственна, и низка… Сегодня здесь, вчера у ног невинной девушки, которую вы обманываете вместе со мною!.. Нет!.. этому не бывать!.. Не хочу принимать, как возлюбленного друга, завтрашнего жениха!.. Не хочу дождаться, чтоб меня бросили, — сама бросаю, сама рву союз, ставший вам цепью!.. Недавно я предлагала вам выбор между Ненси и мною, теперь уж поздно! Мое сердце слишком уязвлено… один разрыв может его успокоить!

— Успокоить разбивши?.. — говорил он с отчаянием и целуя безумно и страстно длинные локоны, которые в беспорядке мотались на плечах ее, развившись без ее ведома от волнения и лихорадки. — Ты любишь меня, Марина, ты любишь меня слишком пламенно и глубоко, чтоб исполнить такое намерение; ты умрешь, и я сам…

Она не дала ему договорить; она быстро схватила его за руку и повлекла его к высокому зеркалу. — Смотрите, — вскричала она дико, — вы говорите, что я умру от разлуки и разрыва с вами: но разве вы уж не убили меня теперь своею любовью?.. Смотрите, какова стала я теперь, и вспомните, какую вы меня взяли?.. Где моя красота?.. Где мои силы?.. Где мое здоровье?.. Все, все истощилось в этой адской борьбе, в этих ежедневных мученьях, которые жгут и сушат меня на огне всех томлений… Мне не жаль ничего, я все бы сейчас вторично отдала на жертву любви; но вправе ли были вы жертвовать мною вашему семейству?.. Разве кто или что-нибудь на свете может меня сокрушить еще больше?.. Умереть!.. Но это было бы благом и спасением в сравнении с тем счастьем, которое вы мне дали! — Она упала на кресло утомленная, и потоки слез облегчили ее сердце. Борис стоял как приговоренный. Он чувствовал, что ему нечего было отвечать ей. Тяжелое сознание своей слабости давило его душу. В первый раз он слышал от обожаемой женщины такие отчаянные упреки; совесть повторяла их ему… Он чувствовал, что любит искренно, честно, с увлечением, но что его поступки не обличали такой любви и что оправдываться он мог бы только, обвиняя других в порабощении его воли, вопреки его сердцу…

Долго рыдала она молча, закрывши глаза и лицо руками. Долго молчал он, смотря на эту картину страданья. В нем страшно боролись два противоположные чувства: любовь юноши и сыновняя привязанность. То его увлекала страсть, и он готов был закричать Марине, что он предается ей навсегда и отказывается от всего, что могло разлучить их. То снова им овладевали строгие внушения сыновнего долга, и он решался покориться желанию матери, жениться, забыть свою любовь, свое счастье, свою Марину… Он тоже страдал невыразимо.