— Ты несправедлива к моим: они жаловались не для того, чтоб вредить тебе, но потому, что боятся за меня; им, конечно, не может быть приятно, что, полюбя тебя, я отстал от них, навлекаю на себя и тебя строгие суждения людей почтенных. Они предвидят худые последствия… Матушка, особенно, так непреклонна в понятиях о долге. Она стара, она меня так любит!.. Мы должны простить ей!

Так всегда оканчивались все разговоры, следовавшие за объяснениями между ними, когда она не хотела покориться требованиям и предписаниям, признаваемым ею совершенно несправедливыми. Но в этот раз, глубоко оскорбленная, она не удовольствовалась уклончивыми убеждениями Бориса, она настоятельно требовала, чтоб он перестал ездить к Эйсбергам и доказал свету, что не думает о перемене своей участи. Она представляла ему, что любовь их уж слишком известна, чтоб им удалось кого-либо убедить в ее несуществовании, и что поэтому им остается только вынудить ей всепрощение постоянством и достоинством, которыми они могут ее оправдать.

Сердце его внутренно говорило ему то же. Он дал слово не посещать родных белокурой Ненси. Несколько дней прошло. Марина прояснилась, но не успокоилась. Ей стоило неимоверного усилия над собою, чтоб показываться изредка в свете и встречаться с людьми, когда она знала, как они издеваются над нею и муками ее сердца. Однажды, сбираясь на великолепный праздник, где должна была встретить весь город, а между прочим и всех вечно девственных Ухманских и обеих графинь Эйсберг, она так испугалась своей бледности и своего изнеможения, что послала за румянами, и в первый раз от роду искусственная краска заменила на лице ее исчезнувший румянец, молодости и здоровья. Но никто не заметил этой нерадостной обновки. Напротив, когда высокая и величественная фигура Марины показалась в ярко освещенной зале, когда голубое дымковое платье, вышитое серебром, прильнуло к ее чудным плечам и резко окаймило белизну их, когда брильянты на голове ее заспорили блеском своим с блеском искрометных глаз, когда, легка и жива, она пошла танцевать, скользя по зеркальному паркету, со всех сторон посыпались похвальные восклицания о красоте ее. Немногие оставшиеся ей приверженцы, мужчины, слишком серьезно занятые кто делом, кто делами, чтоб сохранять притязания другого рода, — эти присяжные судьи большого света, беспристрастные ценители, провозглашали ее все-таки торжествующею и первенствующею, — и грустный избыток ее волнения увенчал ее избытком красоты.

Она слышала и видела, как мать Бориса несколько раз подходила к сыну, убеждая его, умоляя идти пригласить на мазурку Ненси Эйсберг… У ней при каждой попытке захватывало дух от беспокойства, но Борис не соглашался и остался непоколебим. Он один знал историю купленных румян. Это маленькое вещественное доказательство любви и пытки, ради его претерпеваемой, больше тронуло его, чем целые дни, проведенные Мариною в слезах. В сердце лучшего из мужчин прокрадываются движения суетного самолюбия, когда дело идет о его влиянии и власти над женским сердцем.

На следующее утро, довольная впечатлением, произведенным ею накануне, не только на всех, но еще более на одного, Марина встала веселее обыкновенного и поехала кататься перед обедом, с намерением накупить новых цветов для своего кабинета. Она ждала к столу дорогих гостей: Бориса, редко у нее обедающего, и с ним Вейссе. Для этого праздника она заказала все любимые кушанья Бориса, выучила новые романсы, чтоб спеть их ему, когда он будет лениво курить, за послеобеденной чашкою кофе. Пробыв долго в цветочной лавке, она возвращалась домой уж в сумерки, когда недалеко от ее дома ей встретился Борис, ехавший в противоположную сторону и, сколько она могла различить во время наскоро обмененного поклона, в белом галстухе, одетый как для церемонного выезда, а не для дружеского обеда запросто. Этот вид испугал ее. Она почувствовала колотье в сердце, и ожидание чего-то неприятного вмиг разрушило все ее приятное расположение. Дома ей сказали, что Ухманский заезжал, но ничего не велел сказать. Она села, озабоченная и недвижная. Принесли купленные горшки камелий и гиацинтов, она стала расставлять их по столам и жардиньеркам, но руки ее дрожали и она уже не надеялась, не чаяла ничего хорошего. Предчувствия сбылись: в пять часов явился Вейссе и объявил, что Борис не будет. Он отозван на большой обед. Но куда? к кому?.. Немец ничего не знал, и Борис ему ничего не поручал, думая сам повидаться с Мариною до обеда. Не нужно говорить, как грустно протек теперь без него этот неудавшийся обед, как напрасно приневоливала себя Марина казаться спокойной и занимать разговором своего подобострастного гостя. Наконец, понимая ее и соболезнуя о ней без слов, Вейссе взял шляпу и ушел. Она осталась одна.

Безумная мысль, но неотразимая, как вдохновение, и непобедимая, как наитие самого духа увлекательных искушений, безумная мысль зажглась вдруг в душе ее. Ей захотелось узнать, где Борис, с кем он, для кого пожертвовал ею… Она уверена была в том, что только неотлагаемое дело, или неизбежная обязанность могли помешать ему быть у ней. От нее Борис поехал к себе домой… следовательно, его люди могли знать, где он. Марина схватила первую попавшуюся книгу, завернула и запечатала ее старательно, как деловые бумаги, и послала ее к Борису с своим дворецким, приказав отдать в собственные ему руки, как весьма важное, а если не застанут Ухманского, то узнать только, где он, и привезти ей пакет назад.

Это только выражало все беспокойства и все предположения женщины, тесно связанной в путах этой искусственной жизни, где ей всегда надо быть не там, где бы хотелось, не с тем, с кем нужно, где и сердце и любопытство ее осуждены прибегать беспрестанно к неимоверным ухищрениям и уловкам для каждой безделицы, которую хочется разведать, для каждой подробности, которую нужно узнать. Это только было как двухстрочный постскриптум длинного письма, написанного нарочно, чтоб сбить к толку чужую догадливость, тогда как в столь коротком постскриптуме выражается настоящая мысль пишущего.

Через полчаса пакет привезен назад; камердинер Ухманского объявил, что барин его поехал с тремя сестрицами на званый обед к графу Эйсбергу, и вероятно там проведет весь вечер, ибо карете его не велено приезжать.

Марина едва не упала при этом известии. Не в силах преодолеть своего волнения, своих мучительных ощущений, она велела заложить карету и сама, едва помня, что делает, едва зная, чего хочет, поскакала. Графиня Эйсберг жила в Большой Морской, поэтому в Большую Морскую велено ехать, но не сказано куда… Дорогою лишь она достаточно образумилась, чтобы придумать довольно правдоподобно предлог своей поездки. Она вспомнила, что в соседстве с Эйсбергами находятся три модные магазина, где она берет свои шляпы, цветы, чепчики и проч. Она велела остановиться у первого из них, вышла, кое-что спросила, показалась недовольною тем, что ей предлагали, и, велев людям и карете дожидаться ее тут, пошла пешком до другого магазина. Что стоило ей это обстоятельство, по-видимому столь маловажное! Женщины ее круга не ходят пешком по вечерам одни, и она менее всякой другой переступала обыкновенно за черту всего принятого и установленного приличиями ее света. В первый раз еще в своей жизни находилась она на улице в эту пору; она боялась, дрожала, и к душевному ее волнению присоединялся трепет женщины, выходящей из всех своих привычек. Когда она отдавала приказание своим людям, голос и язык изменяли ей, едва достало ей силы выразить свою волю. Людей удивила такая неожиданность! Лакей с изумлением посмотрел на нее!.. Кажется, в такие минуты, когда с нами или около нас совершается что-нибудь важное и горестное, когда мы поглощены грозою души нашей, мы бы не должны замечать маленьких внешних обстоятельств, мелочных подробностей, нас окружающих. Напротив! тогда-то умственные силы в нас удесятерены, тогда-то именно глаз наш не глядя все видит и мысль наша все обнимает, и все эти мелочи действуют на нас больнее и мучительнее, чем во всякое другое время. Марину пронзили как огненные стрелы, удивленные взоры лакея… Она побежала по замерзшему тротуару, чтоб укрыться от них, и скоро очутилась у самого дома, занимаемого Эйсбергами. Этот дом, одноэтажный, с большими, длинными зеркальными окнами, доходящими почти до самого пола, был тогда ярко освещен, и в нем раздавался сложный шум веселого и многолюдного собранья. Но с тротуара ничего нельзя было видеть. Марина перешла на другую сторону улицы, и там, прислонясь к стене, едва дыша, едва стоя на ногах, она устремила всю душу свою с взорами в глубину этого торжествующего дома, где скрывалась загадка ее жизни… Тяжелые штофные гардины окон были раздвинуты, и под их ярким малиновым отливом выступали, как легкие облака, другие — белые, прозрачные, сквозь разрез которых виднелись оживленные группы гостей, яркие лампы, цветы, даже наряды дам. Сначала вся эта фантасмагория бросилась в глаза дрожащей наблюдательнице и ослепила ее, не давая ей ничего и никого рассмотреть. Потом она привыкла к блеску и начала различать лица ходящих и сидящих в ярко освещенной комнате. Вот самая старшая сестра Бориса… Она разряжена, как кукла, улыбается самодовольно и кого-то держит за руку… Кого?.. Но половина занавеси скрывает ту особу… а! вот она показалась… Это другая женщина!.. Но кто же?.. Лицо ее обращено в другую сторону, ничего не видать… Но она обернулась, это сама графиня Эйсберг, разряженная не менее своей гостьи и столь же веселая, столь же улыбающаяся, как она. Глаза Марины отвернулись с отвращением… Все не то, чего она ищет! Но где же он?.. Она подвинулась немного далее, стала против другого окна… Вот средняя сестра Ухманская, самая к ней неприязненная; она сидит на кресле и зовет рукою к себе кого-то… Приближается белое платье, пестреет лента широкого пояса… вот белокурые букли, тоненькая фигурка, это Ненси!.. Ухманская усаживает ее возле себя… нагибается к ней, целует ее… Марине делалось дурно… Но вот, наконец, вот он сам, Борис!.. Он говорит с двумя мужчинами, она узнает и тех двух… все вместе подходят к окну, берут стулья, садятся… И Борису пришлось быть подле Ненси… Несчастная Марина не дождалась ничего более. Вопль отчаяния невольно вырвался из груди ее, она бросилась бежать к своей карете… Когда она дошла до нее, ей больше не помнилось, сколько времени продолжалась ее отлучка, ее пытка… Ей казалось, что она целую вечность простояла против этого проклятого дома, а она всего четверть часа употребила на свое тревожное наблюдение. Человек усадил ее в карету почти бесчувственную, она только могла махнуть рукой; он понял и велел кучеру ехать домой.