И все-таки, оглядываясь назад, я понимала, что только изредка на меня находило чувство одиночества. А большую часть времени я гуляла, ездила верхом, купалась и играла в игры с Дилис и ее сестрой, полностью ощущая себя членом их семьи.

Однажды во время каникул, когда разъехались все ученики, одна из наставниц взяла меня на неделю в Париж. Это было совсем не то что отдыхать с беспечной Дилис и ее приветливой семьей. Мадемуазель Дюпон решила, что надо заняться моими познаниями в области культуры. Сейчас я со смехом вспоминаю эту сумасшедшую неделю: часы, проведенные в Лувре среди работ старых мастеров, поездка в Версаль на урок истории. Мадемуазель считала, что нельзя терять ни минуты. Но самым ярким воспоминанием этих каникул был ее разговор с матерью обо мне. Из него я узнала, что была «бедной малышкой, которую оставили в школе на каникулы, потому что ей некуда было ехать».

Было нестерпимо грустно услышать о себе такое, и я еще острее почувствовала свое одиночество. Нежеланная! Та, у которой не было матери, а отец не позаботился взять ее на каникулы домой. Но я быстро, как и все дети, забыла об этом — и очень скоро погрузилась в очарование Латинского квартала, волшебство Елисейских полей и витрин на Рю де ля Пэ.

Я вспоминала те дни с ностальгией, и причиной тому было письмо от Дилис. Для нее жизнь была прекрасна, ее ожидал лондонский сезон.

«Дорогая Кэтрин! У меня нет ни минуты. Уже сто лет собираюсь тебе написать, да все что-нибудь мешало. Я вечно торчу у портних — не жизнь, а сплошные примерки. Видела бы ты хоть что-нибудь из моих нарядов! Наша мадам завизжала бы от ужаса. Но мама твердо решила, что на меня должны обратить внимание. Она составляет списки приглашенных на мой первый бал. Представляешь — уже! Как мне хочется, чтобы ты была здесь! Пожалуйста, напиши, что у тебя нового…».

Я живо представила себе Дилис и ее семью в их доме в Найтсбридже рядом с парком, а позади дома — конюшни… У нее, должно быть, совсем другая жизнь!

Я пыталась написать ей, но о чем бы ни начинала, все выходило мрачным и скучным. Да и как могла Дилис понять, что такое не иметь матери, которая думает о твоем будущем или же — иметь отца, который так поглощен своими делами, что даже не замечает моего присутствия!

Больше я не пыталась писать Дилис.

Шли дни, а находиться в доме становилось все более невыносимо. Я большую часть времени проводила на воздухе: ездила верхом каждый день. Фанни посмеивалась над моей «амазонкой» — милостью дяди Дика только что из Парижа — но мне было все равно.

Однажды Фанни сказала мне: «Сегодня ваш отец уезжает». Ее лицо было непроницаемо, оно просто-напросто не выражало ничего, и я знала, что она постаралась сделать его именно таким. Я не могла понять: осуждает она отъезд отца или нет. Я только чувствовала, что она скрывает какую-то тайну, которая от меня скрывалась.

Потом я вспомнила, что уже бывали такие случаи, когда отец уезжал и возвращался только на следующий день. И даже когда он приезжал, его не было видно, потому что он закрывался в своей комнате и даже еду ему носили наверх. Когда он выходил наконец, он выглядел опустошенным и еще более замкнутым, чем обычно.

— Да, я помню, — ответила я Фанни. — Значит, он все еще ездит… уезжает?

— Регулярно, — проговорила без всякого выражения Фанни. — Раз в месяц.

— Фанни, — спросила я серьезно, — куда он ездит?

Фанни пожала плечами, показывая всем своим видом, что это не касается ни ее, ни меня, и все-таки мне показалось, что она знает.

Я продолжала думать об этом в течение всего дня. И вдруг меня осенило. Мой отец не очень стар… Ему, кажется, около сорока. Для него что-то еще могут значить женщины, хотя он так и не женился. Я мнила себя такой искушенной. Мы часто рассуждали о жизни со школьными подругами, многие из них были француженками (то есть знали больше толку во всяких таких делах, чем мы, англичанки), и мы казались себе очень современными. Я решила, что у отца есть любовница, которую он посещает регулярно, но на которой никогда не женится, потому что никто не заменит ему мою мать. И после визитов к этой женщине он возвращается домой полный раскаяния, потому что он все еще любил мою мать, хотя она давно умерла, и всякий раз чувствовал, что предает ее память.

Он вернулся на следующий день к вечеру. Все шло как обычно. Я не видела его после возвращения — знала только, что он в своей комнате, поесть не спускался, и ему носили еду наверх.

Когда он наконец появился, он выглядел таким несчастным, что мне захотелось утешить его.

Вечером за обедом я спросила:

— Отец, ты не болен?

— Болен? — Его карие глаза смотрели на меня обескураженно. — Почему ты так подумала?

— Ты выглядишь таким бледным и усталым, как будто тебя что-то мучает. Я думала, может быть, я могу чем-нибудь помочь? Ты знаешь, я ведь уже не ребенок.

— Я не болен, — сказал он, не глядя на меня.

— Тогда…

Я увидела, как на лице его промелькнуло раздражение, и заколебалась. Но решила, что от меня не так-то просто отделаться. Он нуждался в утешении, и я как его дочь просто обязана была попытаться помочь ему.

— Послушай, отец, — храбро начала я. — Я чувствую, что случилось что-то, и я могла бы помочь.

Тогда он посмотрел на меня, и раздражение уступило место отчужденности. Я знала, что он намеренно ушел в себя: его возмущала моя настойчивость, которую он воспринял как назойливость.

— Мое дорогое дитя, — пробормотал он, — у тебя слишком богатое воображение.

Взяв нож и вилку, он принялся за еду с таким усердием, что я поняла — это означало конец разговора.

В этот момент я почувствовала себя одинокой, как никогда.

Потом наш разговор принял еще более формальный характер, а время от времени он просто не отвечал мне. В доме говорили, что у него один из приступов дурного расположения духа.

Дилис прислала еще одно письмо, где упрекала, что я ничего ей не пишу о своей жизни. Когда я читала ей письма, мне казалось, будто я слышала ее голос. Короткие предложения и восклицательные знаки передавали радостное возбуждение. Ее учили делать реверанс, она брала уроки танца. Заветный день близился. Как все-таки здорово, что уже не было никакой мадам и можно было чувствовать себя не школьницей, а молодой светской леди.

Я еще раз попыталась написать ей, но о чем я могла рассказать? Только о том, что безнадежно одинока? Что этот дом полон печали? Ах, Дилис, ты радуешься, что школьные дни прошли, а я здесь, в этом мрачном доме, хотела бы вернуть их обратно.

Я порвала начатое было письмо и отправилась на конюшню, чтобы оседлать кобылу Ванду, которую я облюбовала после приезда. Я будто бы запуталась в паутине детства, и мне казалось, что моя жизнь всегда теперь будет беспросветно унылой.

Но уже не за горами был день, когда Габриел Рокуэлл и Фрайди вошли в мою жизнь…


В тот день, как обычно, я поехала верхом на вересковую пустошь, галопом пронеслась по торфяникам и выехала на каменистую дорогу. Тут я и увидела женщину с собакой. У собаки был такой жалкий вид, что это заставило меня придержать лошадь. Это было трогательное худенькое существо с веревкой на шее. Я всегда любила животных и не могла спокойно видеть, как они страдают. Женщина, как я поняла, была цыганкой. Это меня ничуть не удивило, тут их много бродило от табора к табору по полям. Иногда они приходили к нам в дом, продавали вешалки для одежды, корзины или предлагали вереск, который мы могли бы набрать и сами. У Фанни просто терпения на них не хватало. «Они ничего от меня не дождутся, — говорила она. — Они просто ленивые, никчемные людишки — большинство из них»!

Я остановилась возле женщины и спросила:

— Почему вы не возьмете его на руки? Он такой слабенький, что не может идти сам.

— А вам-то что? — бросила она в ответ, проницательно взглянув на меня своими маленькими блестящими глазками из-под спутанных черных с проседью волос. Но тут выражение ее лица изменилось. Она успела заметить мою нарядную «амазонку», хорошо ухоженную лошадь, и в ее взгляде появилась алчность. Ну как же, я была госпожой, а значит, с меня можно было кое-что содрать. «У меня во рту не было ни куска сегодня, да и вчера тоже… Ей-Богу, я не вру».

Однако, глядя на нее, нельзя было сказать, чтобы она голодала, а вот что касалось пса, сомневаться в этом не приходилось. Это была маленькая дворняжка, с примесью терьера; несмотря на плачевное состояние, глаза у нее были живые. Меня до глубины души тронуло то, как она смотрела на меня; мне почудилось, будто взглядом она умоляет спасти ее. Что-то притягивало меня к ней с первых же мгновений, и я уже знала, что не смогу бросить ее в беде.

— Эта собака выглядит такой голодной, — заметила я.

— Господь с вами, леди, у меня и куска не было за последние два дня, чтобы поделиться с ней.

— И веревка делает ей больно, неужели вы не видите? — продолжала я.

— Я только так и могу с ней сладить. Я бы понесла ее, да сил нет. Мне бы немного поесть, тогда бы силы вернулись.

В порыве я сказала:

— Я куплю собаку. Даю вам за нее шиллинг.

— Шиллинг? Ну что вы, леди, я не могу расстаться с ней. Это ведь мой дружочек… — Она наклонилась к собаке, та съежилась, и мне сразу стало ясно, как обстояли дела на самом деле. Теперь уже я твердо решила, что не отступлюсь. — Время сейчас тяжелое, правда, малыш? — продолжала она. — Но мы с тобой слишком долго были вместе, чтобы расстаться… за шиллинг.

Я поискала в карманах деньги, не сомневаясь, что в конце концов она согласится отдать ее за шиллинг, так как ей пришлось бы продать много вешалок, чтобы столько заработать. Но цыганка есть цыганка, она должна сначала поторговаться. И тут, к своему ужасу, я обнаружила, что вышла из дома без денег. В кармане моей «амазонки» был испеченный Фанни пирожок с мясом и с луком, который я захватила с собой на случай, если не вернусь к завтраку. Но за пирожок цыганка вряд ли отдаст собаку. Ей нужны были деньги, у нее уже глаза заблестели при одной мысли о них.