Как я уже говорила, отец держался от меня в стороне.

Все изменилось, когда на свет появился мой брат Альбрехт. Наконец-то сын! С этой секунды я стала «благородной фройляйн». И отец принял мое существование к сведению. Но — только для того, чтобы видеть мои недостатки. То вдруг я оказывалась гордячкой: «Она что, думает, что лучше всех?», то меня обвиняли в тщеславии: «Только и крутится перед зеркалом, а сама страшней ночи». Я всегда стояла на его пути. Всюду. Меня просто было слишком много в доме. Так шли годы, я перестала понимать мир. Все теряло свой смысл. Зачем он велел воспитывать меня как благородную девицу? Затем лишь, чтобы попрекать в желании казаться «лучше других»?

А ведь он был хозяином в доме и мог в любой момент все изменить. Например, уволить Эрмину. Почему же он не делал этого? Но самое удивительное — он боялся Эрмину. Она даже спала в своей собственной комнате, что для гувернантки по тем временам было неслыханной роскошью. Гувернантки всегда спали в детской, а Эрмина — нет. Матушка моя тоже испытывала к маленькой Фришенбах огромное уважение. Словом, положение Эрмины в доме моих родителей было особым. Только вот почему? Я часто спрашивала себя об этом. Почему?

Разумеется, Эрмина была благородного происхождения. Но этого мало. У нее ведь не было состояния, своего дома, замка. Фамильное имущество унаследовал ее брат Фриц. А отец мой ценил деньги. Ему импонировали только богатые люди. Власть Эрмины имела иные причины. Я ломала себе голову, но все равно не могла найти разгадку.

В день моего пятнадцатилетия ситуация обострилась. Вечером начался снегопад, и я уже лежала в постели, когда отец неожиданно вошел в мою комнату, чего никогда не, бывало, ни разу за всю мою жизнь. Вид у него был престранный: соломенные волосы под сеткой (уже завитые и уложенные для завтрашнего городского бала), светлые усы прижаты белой повязкой, туго стянутой на затылке, в руке красный ночник, отбрасывающий причудливые тени на потолке. Вдобавок ко всему красные лоснящиеся щеки, водянисто-голубые глаза навыкате, коренастая фигура — он был похож на мопса в наморднике, и тут уж ничто не могло помочь, даже элегантный коричневый бархатный халат не придавал ему изысканности. К тому же, от него сильно пахло табаком, а приблизившись ко мне, он стал озираться по сторонам, словно что-то искал. Потом пододвинул стул и сел возле кровати.

— Читать благородная барышня научилась, — начал он в привычно резком тоне. — А ну-ка скажи мне: что написано над воротами веерной фабрики в Вене, на Нелькен-гассе 4, которая принадлежит моему другу Венцелю Керну?

— «Венцель Керн и сын», — сказала я твердым голосом.

Только не показывать страх. Этому меня научила Эрмина.

— А что написано над гостиницей «У золотого клопа»?

— «Игнац Клоц и сын».

— А на блестящем фоне над шелкопрядильной фабрикой, которую купил мой кузен Леопольд? Там что написано?

— «Владельцы: Леопольд Хюбш и сын».

— Верно! И что при этом бросается тебе в глаза?

Я молчала.

— Ты умеешь читать и писать, знаешь французский. Я пытаюсь понять, можешь ли ты еще и думать логически.

Я потупила взгляд и вздохнула. Я уже догадывалась, что за этим последует.

— Не знаешь? Итак, я тебя спрашиваю: видала ли ты где-нибудь в Вене, в Праге, в Крайне, в Ципсе, видала ли ты где-нибудь в Австро-Венгрии хоть одну вывеску с надписью: «Владельцы: Фриц Мюллер и дочь»? Видала? Да или нет?

— Нет, — коротко ответила я.

— А почему нет? Знает ли благородная барышня, почему нет? — Он посмотрел на меня поверх своей повязки, которая радостно задергалась. — Попробуй догадаться, раз ты такая умница-разумница?

Я молчала.

— Нет? Глупая гусыня! Тогда позволь сказать тебе, что такого не бывает. «Фриц Мюллер и дочь» — курам на смех! Такого нет во всем мире. «Фриц Мюллер и сын» — вот как это звучит, так, как и положено. — Он посмотрел на меня пронизывающим взглядом, встал и направился к двери. — Точно так же будет и у нас, — воскликнул он, берясь за ручку двери, — в моем доме. Фабрику получит Альбрехт. А над воротами будет написано: «Владельцы: Рюдигер Хюбш и сын»! Запомни это!

И тут вбежала Эрмина, в своем красном халате, со свечой в руке.

— Сударь! Что вы здесь делаете, ночью? Хотите испугать мою Минку? Я запрещаю вам это!

Отец опустил голову. Он стал вдруг похож на ребенка, которого поймали на воровстве.

— Сожалею, фройляйн фон Фришенбах, — пробормотал он подобострастно и сразу как-то съежился, — вынужденные обстоятельства, гм… выяснилось нечто принципиальное… Больше это не повторится. Целую ручки. Спокойной ночи. Целую ручки. — И отец исчез.

Я была совершенно потрясена. Дело не в фабрике. Производство фесок вовсе не было моим заветным желанием. Речь шла обо мне. «Притягивает к себе любовь, словно магнит?» Иллюзия. Я оказалась существом, никому не нужным, тщеславным и уродливым.

Самое ужасное — я ничего не могла изменить. Как бы я ни пела и ни играла на фортепьяно, как бы хорошо ни училась, какие бы картины ни писала и как бы выразительно ни декламировала наизусть целые театральные пьесы, все равно я никогда не стану сыном, никогда мое имя не будет красоваться на вывеске, и отец никогда не будет гордиться мною.

Всю ночь я размышляла о своей судьбе.

Последнее время отец вечно чем-то озабочен. Он постоянно в разъездах, у него какие-то дела в Леопольд-штадте; вдруг выяснилось, что он потерял очень много денег два года назад, в 1873 году, на Всемирной выставке в Вене. Правда, это случилось не с ним одним. Хотя выставка была великолепна и значительно подняла престиж Австрии, через восемь дней после открытия случился биржевой крах. Затем разразилась холера. Потом настала отвратительная погода, и многие гости не приехали. Девятнадцать миллионов гульденов было вложено во Всемирную выставку, а отдача — только четыре миллиона. Но разве это моя вина? Я не имела к этому никакого отношения. Чего же добивался мой отец? Какие тучи сгущались над моей головой?

На следующий день в двенадцать все стало ясно. Мы с Эрминой в виде исключения обедали не в моей комнате, а сидели за столом вместе с родителями. Мне не пришлось даже стоять, как это полагалось детям. Мне поставили стул, словно взрослой. И это было весьма кстати, иначе я за первым же блюдом (телячий язык в пикантном соусе — от одного вида которого мне становилось дурно) упала бы в обморок.

Будущее рушилось, к моему ужасу, прямо на глазах. Хотя на этот год все было расписано — мне уже шили приданое, а в сентябре должен был состояться мой первый бал (я четыре года брала уроки танцев), отец внезапно распорядился совсем иначе.

— Твоей Минке нужна профессия, — резко заявил он маме, — по зрелом размышлении и точном подсчете выясняется, что я не смогу дать ей приданого. Это… гмм… нанесло бы ущерб фабрике.

Я хорошо помню этот момент. Меня бросало то в жар, то в холод. Никакого приданого? Я не ослышалась? Я стану бесприданницей? Уж лучше умереть от оспы! Не так представляла я себе свое будущее.

Матушка побледнела и, отложив в сторону вилку с ножом, умоляюще взглянула на Эрмину.

— Какую профессию? — спросила она. — Для девушек нашего круга не существует профессий. Я ничего не могу понять, Рюдигер. Я принесла тебе состояние, а ты скупишься? И именно для моего ребенка? Мы так не договаривались, если ты меня правильно понимаешь. Ты нарушаешь слово. Минка воспитана для большого дома. Для образованного мужа. А теперь вдруг какие-то расчеты, выкладки, — и она сама должна зарабатывать на хлеб? Для меня это смертельный позор. Какой стыд! А тебе следовало бы застрелиться! Если ты человек чести.

Эрмина молчала. Отец, пощипывая усы, дождался, когда принесли суп, взялся за ложку и, не глядя на нас, произнес:

— С тех пор как ввели обязательное обучение, потребовались учительницы. Императору нужен образованный народ. Если она станет учительницей, твоя распремудрая дочка, это не будет позором. Ни для тебя, ни для меня, ни для нашего дома. Не так ли, фройляйн фон Фришенбах? Это большая честь. К тому же, она уродлива, разве нет? Ей и с большим приданым не удастся заполучить приличного мужа.

Матушка ударила ладонью по столу.

— Учительницей? — гневно воскликнула она. — Почему бы не сразу монашкой! Ты заблуждаешься, мой милый. Этого не будет никогда! Тогда ей нельзя будет выйти замуж! Ты же знаешь закон! Ни детей, ни семьи, ни своего дома. Я не хочу, чтобы Минка осталась старой девой. И баста! Все, хватит!

— Успокойся, Аманда, — резко осадил отец, — эдак аппетит пропадет! Учительницей она никогда не узнает нужду. У нее будет месячное жалованье. Пенсион! И независимость от кошелька своего брата.

— Но она навсегда лишится радостей жизни. Бог мой! У нее не будет мужа! Ни одного бала! И больше никаких танцев. А она их так любит! Запри ее уж сразу в воспитательный дом.

— Ты хотела бы наказания…

— Я уже наказана. Мерси! Мне даже не дозволяется устроить праздник для своего ребенка, как дебютантки. Я так этому радовалась за много лет вперед!.. Ты наказываешь меня, дорогой мой. Ты просто садист! Эрмина, пожалуйста, скажи свое веское слово. Бедная Минка! Всю жизнь длинные глухие платья… темно-коричневые либо серые. Никаких украшений. Никаких изящных причесок. И никаких поклонников. И самой ей нельзя влюбляться! И это с ее темпераментом!

Отец цинично ухмыльнулся:

— Любовь — занятие для горничных. Девушке из высшего света она не нужна. Влюбляются слуги. Господа — никогда!

Мать вспыхнула, поспешно отпила глоток вина и произнесла, будто ничего не слышала:

— Кроме того, ей придется несколько лет провести в пансионе. Как платной воспитаннице. А это стоит денег!

Пансион? Я прислушалась к разговору. Да ведь Эрмина тоже была в пансионе! И ей там нравилось.