Никто не мог испортить Гидеону аппетит. Ел ли он кашу в своей унылой квартире или осетрину в «Константе», он всегда чавкал, обнюхивая еду как довольный пес и пачкая бороду без всякого стеснения.

— Сам ты ешь не так, как нас учил, — заметила Вика.

— У тебя отвратительные манеры, правда, мама?

— Не стоит брать с меня пример, — ответил Гидеон.

— Делайте так, как я вам говорил!

— Как ты можешь чему-нибудь научить детей? — изумилась Вера.

— Сплошное лицемерие, — заметила Вика.

— Вы обе — настоящий профсоюз угрюмых женщин! Выше нос! — заметил Гидеон, кладя ноги на грязный стул, на котором уже имелись отметины от его сапог.

— Тут не до шуток, Гидеон, — заявила Вера, отослав Вику и Мушь делать уроки. Когда они оставались с Верой наедине, все менялось. Ее болезненное вытянутое лицо мученицы раздражало его. Она всегда вытирала нос грязной зеленой тряпкой.

Ее ханжество сводило его с ума. Он обожал дочерей — по крайней мере, Мушь, — но что стало с Верой?

Ребенок из провинциальной буржуазной семьи, дочь школьного учителя из Мариуполя, она была образованной женщиной, работавшей в литературном журнале «Аполлон», исполненной энергии и энтузиазма — белокурой красавицей с высокой грудью и голубыми глазами. Сейчас грудь ее обвисла, глаза потускнели, став холодными, бледноголубыми, волосы поседели. Каким он был глупцом, допустив, чтобы она опять забеременела! Он просто не мог в это поверить! Но на день рождения Муши на него накатила такая тоска по ее телу, он вспомнил, какой она была, на миг забыв, какой она стала. Больше всего он негодовал из-за того, что сам полез к ней в постель, значит, и винить некого.

Одна Мушь была его отрадой, и Гидеон решил: когда она чуть повзрослеет, он возьмет ее жить к себе.

А пока он не мог больше оставаться в этой квартире.

На улице творилось такое! В гостиницах потасовки; писатель должен сам быть свидетелем истории, а он застрял здесь с этой каргой. Вера продолжала бубнить: по утрам ее перестало тошнить, но теперь болит спина, она не может заснуть. Портье как-то намекнул о фривольном поведении Гидеона. Вика рассказала друзьям, что ее отец революционер и пьяница; Мушь ужасно себя ведет, грубит, учителя жалуются, ей уже малы и платье и сапоги. Но денег нет; в магазине невозможно достать мясо, купить хлеб; соседи где-то прослышали, что Гидеона видели пьяного ночью в «Европе». И как, по его мнению, она должна себя чувствовать? Полный желудок никогда не располагал Гидеона ко сну, наоборот, он чувствовал сексуальное возбуждение.

Почему-то вспомнился обед у брата на прошлой неделе. Лорисы славились своим счастливым браком, но зануды-графа не было на обеде, поэтому Гидеон провозгласил для Мисси то, что он называл «Манифестом Гидеона»: давайте получать от жизни удовольствие, поскольку жизнь коротка и завтра мы умрем. Гидеон вспомнил: когда он прощался с Мисси, она посмотрела на него своими мигающими глазами с лучиками морщин — от смеха морщины появлялись и вокруг рта, — и недвусмысленно крепко пожала ему руку со словами: «Было бы прекрасно снова поговорить о Мейерхольде и театре. Я полагаю, вы будете у баронессы Розен в «Астории»… — и она назвала дату. И вдруг оказалось, что прием сегодня вечером. Тогда Гидеон не стал развивать эту тему, но сейчас его отдохнувший и сытый фаллос — великолепный толкователь женских намерений — зашевелился. Ему необходимо сейчас же ехать на прием.

Мисси никогда ранее не обращала на него ни малейшего внимания. Она достаточно сильно любила радости жизни: чтобы быть подругой Ариадны, следует многим интересоваться. Но она никогда ни с кем не заигрывала, и уж с ним — тем более. Гидеон решил, что война, потеря уважения к власти, постоянно меняющиеся министры, волнения на улицах, вероятно, встряхнули дерево со спелым персиком, который при иных обстоятельствах никогда бы не упал на землю. Гидеон подумал о губах Мисси Лорис, о ее теле — коротко стриженная блондинка была костлява и плоскогруда, — однако ему внезапно так захотелось ощутить подлинную радость от прикосновений к новому телу, губам, шелковистой коже ее бедер. Он усмехнулся самому себе: этот похожий на медведя гигант способен на эротические подвиги, достойные Геракла, в которые никто, за исключением самих дам, не поверил бы. Однако сам он так и не привык к такому успеху на эротическом поприще. «Почему эти красотки выбирают меня? — подумал он. — Меня? Уж кого-кого, но меня? Я грубая скотина — как еврей-шинкарь! Да какого черта! Я не жалуюсь!»

Он просто не мог сдержаться: он должен сегодня же найти Мисси. Но если он отдаст Вере двести рублей, он не сможет купить дамам напитки и пирожные. Что же делать? Он нахмурился. Он поступит так, как обычно поступал.

Несколько секунд спустя, пока Вера угрюмо мыла посуду, Гидеон улизнул, оставив пятьдесят рублей на столике в коридоре. Остальное он приберег для себя.

Мушь помогла ему натянуть сапоги и передала «нашу меньшевистскую статью». Вика лишь покачала головой, поджав губы:

— Уже уходишь, папа? Я так и знала. Так и знала! Так и знала!

— Мы поменяем замки, тунеядец! — прокричала Вера вдогонку.


* * *

Оказавшись на улице, Гидеон не мог найти извозчика.

«Вера и Вика — вот парочка зануд! Я трус, неисправимый, бесстыжий гедонист — но я счастлив! Голова идет кругом от предвкушения! Ну и что, если человек счастлив? Мы сами кузнецы своего счастья! Что есть люди? Обычные животные. Я умру молодым. Я не доживу до старости, поэтому поступаю так, как мне подобные. Кроме того, мне нужно идти! Необходимо отнести статью в газету».

Он вдохнул морозный воздух. Вдалеке разнеслось странное эхо. Хлопки выстрелов, гудки заводов, рев и гул моторов, громкие крики — но тут все казалось на удивление спокойным. По дороге к «Астории» он сгорал от нетерпения увидеть голые плечи Мисси, ее гладкий живот, почувствовать запах женского пота, ее духов и шампуня. Он вышел на большой проспект.

Сначала послышался какой-то неясный шум, потом глухой стук, переросший в грохот. Широкий проспект заполнился людьми; закутанные от мороза лица, тяжелые пальто делали их похожими на неизвестные создания, а не людей, шагавших в одном направлении.

Он вошел в гостиницу, снова почувствовав себя по-настоящему дома среди сверкающего паркета, отливающих золотом и металлом лифтов, стойки из мореного дуба.

— Как обычно, месье Цейтлин? — спросил бармен Рустам. В «Астории» царила атмосфера необузданного веселья. Сбросив пальто и шляпу, забыв снять сапоги, он потрусил в кабинет, где баронесса Розен устраивала прием. Девушка в оранжевом платье с открытой спиной, в боа из перьев и желтых туфлях — таких Вера и называла «женщинами легкого поведения», но сам Гидеон любовно величал «bubeleh», «малютка» на идиш, — поздоровалась с ним как со старым другом, а он подмигнул ей. Она держала в руках бокал и предложила ему сделать глоток. Девушки у конторки засмеялись: неужели тоже пьяные? Одна парочка, офицер и респектабельная на вид дама с двойной ниткой жемчуга, целовались на диване в фойе, как будто находились в номерах, а не на публике. Швейцар распахнул двойную дверь, и Гидеон отметил, что краснощекий слуга не поклонился, лишь ухмыльнулся, как будто прочитав мысли Гидеона.

Гидеон ввалился в комнату, прокладывая себе дорогу между мундирами и эполетами, мундирами и вечерними платьями, слушая, как все обсуждают положение на улицах, пока не увидел нимб белокурых волос, бледные плечи и длинную руку в перчатке, которая сжимала сигарету с золотым фильтром.

— Вы все-таки пришли, — произнесла Мисси Лорис по-английски с американским акцентом.

— А меня ждали?

От улыбки на ее щеках появились ямочки.

— Гидеон, что происходит на улицах?

Он приблизил губы к ее маленькому, высоко посаженному ушку:

— Мы все можем сегодня погибнуть, малютка! Чем мы займемся в последние минуты? — Это была его любимая строчка из «Манифеста Гидеона», в любой момент она могла сработать.


32

Когда Сашенька вернулась в Петроград, у Финляндского вокзала не было ни одного извозчика. В поезде, за исключением Сашеньки, ехали только две пожилые дамы, вероятно, бывшие учительницы, которые с серьезным видом обсуждали, является ли довоенный лесбийский роман Лидии Зновьевой-Аннибал «Тридцать три урода» классическим описанием женской чувственности или отвратительной нехристианской халтурой.

Сначала спорили вполне мирно, но когда поезд прибывал на Финляндский вокзал, обе дамы уже кричали друг на друга, даже бранились:

— Вы филистерша, Олеся Михайловна, это сплошная халтура и порнография! А вы закостенелое пресмыкающееся, Марфа Константиновна, вы никогда не жили, никогда не любили, никогда не испытывали настоящих чувств!

— По крайней мере, я боюсь Господа!

— Вы меня так расстроили, что мне стало нехорошо. Мне нужно принять лекарство.

— Я не дам вам лекарство, пока вы не признаете, что вели себя просто абсурдно…

Сашенька лишь усмехнулась. На вокзале, к ее удивлению, не было даже бродяг и мальчишек.


Стемнело, но на улицах толпилась масса народу, некоторые с пистолетами. Опять пошел снег: падали большие снежинки, похожие на ячменные зерна; полная луна отбрасывала бледно-желтый свет. Сашеньке показалось, что люди выглядят непомерно раздутыми, но поняла, что многие натянули по два пальто, чтобы выстоять под ударами казачьих кнутов. Рабочий со сталелитейного сказал, что на Александровском мосту соорудили баррикаду, но не успела Сашенька и рта раскрыть, как раздались выстрелы, все побежали, не понимая, отчего бегут. Работница с Путиловского рассказала о том, что на Александровском мосту и на Знаменской площади были бои; что казаки и Уланский гвардейский полк перешли на сторону рабочих и выступили против полиции. Старый пьяница уверял, что он социалист, а сам пытался засунуть руку Сашеньке под пальто. Он тискал ее грудь; она дала ему пощечину и убежала. На Александровском мосту ей показалось, что она видит убитых городовых. Трамваи не ходили.