– Да как же ты можешь! – воскликнула Анжела. – Он ведь на десять лет моложе тебя!

– Это имеет какое-то значение? – глядя на Анжелу в упор, враждебно спросила Пулька. – Меня поражает твое ханжеское отношение к жизни. Ты-то сама чего добилась своими псевдорелигиозными убеждениями?

– Девочки, перестаньте, – примирительно сказала я.

– Нет, ну вот можно мне хоть раз высказаться? А? – не унималась Пулька – казалось, она напрочь забыла, что подруга беременна. – Почему-то никто и никогда не может сказать нашей правильной Анжеле, что о ней думает? Наверное, из-за того, что она вот уж несколько лет строит из себя воцерковленного, верующего человека. Но это только оболочка, мыльный пузырь, и больше ничего.

– Это почему? – не менее враждебно спросила Огурцова.

– А потому, что нельзя, голубушка, сидеть на двух стульях сразу! Нельзя сначала бежать спрашивать совета у православного священника, что тебе делать с мужем, а вечером того же дня мчаться к адвентистскому пастору! И недопустимо сначала крестить ребенка в нашей церкви, а потом у сектантов! И вообще, нельзя только ради того, чтобы выскочить замуж, связывать свою жизнь с иноверцем! И при всей этой проституции…

– Что-о?! – взвизгнула Анжела.

– Проституции – по-другому твои перебежки от одной веры к другой назвать нельзя. Так вот при этом она еще смеет меня осуждать, что я живу с мужчиной, который моложе меня! Тебе-то какое дело? Это сейчас модно, – вдруг спокойно заключила Пулька и принялась за десерт.

– Ты что, с цепи сорвалась?! – набросилась на нее Икки. – Анжеле нельзя нервничать, ей сейчас и так несладко. Все-таки желчная ты, Пулька!

– Действительно, вы, кажется, из-за меня тут собрались. – Я сделала вид, что обиделась, хотя в целом Пулька была права, но говорить Огурцовой сейчас такие вещи все же не стоило.

– Ну, погорячилась, простите, – сказала Пульхерия и примирительно дотронулась до Анжелиного плеча. – Но ведь сказала-то правду.

– Что мне теперь делать? – прошептала Огурцова и заплакала.

– Рожать.

– А с Михаилом?

– Может, на него в суд подать? А? – неуверенно предложил Овечкин. Он вообще последнее время был тихим, почти не разговаривал и больше не надевал женского платья. Представляю, как ему было сейчас тяжело – похлеще, чем Анжелке. Перед ним стояла дилемма: делать ему операцию по смене пола или нет. Но с нами по этому поводу он даже не заговаривал, потому что прекрасно знал наше мнение.

– Зачем в суд-то? По какой причине в суд? – удивилась Икки. – Ты предлагаешь ей на развод, что ли, подать?

– Или на развод, – размышлял Женька, – или, еще того лучше, лишить его отцовских прав. А?

Анжела посмотрела на свой уже округлившийся живот и заплакала еще сильнее. Я под столом наступила Овечкину на ногу, чтобы он прекратил говорить ерунду.

– Ну кто мне ноги топчет? Слоны! – крикнул он на весь зал и как ни в чем не бывало продолжал рассуждать: – Нет, а может, тебе действительно с ним развестись? Смотри, родишь, поделите детей, и пусть мучается с ребенком один. Да кто мне ноги-то отдавливает?!

– Я! В надежде, что ты прекратишь молоть чепуху, – не удержалась я.

– Это не чепуха. Надо что-то делать. Ведь так, девочки? – спросил он, надеясь, что его хоть кто-нибудь поддержит. – Придумал! Ты объяви ему бойкот!

– А что, Анжела, это неплохая идея, – сказала Икки, – не разговаривай с ним, и все.

– Да, и супружеский долг не выполняй, – добавил Овечкин. – А так, все как положено – готовка, стирка…

– Попробую, но что из этого выйдет, не знаю, – согласилась Огурцова и даже как-то приободрилась.

Мы еще немного посидели в кафе. Под конец все переключились на меня. Икки даже прослезилась:

– Что я без тебя целый месяц буду делать! А вдруг не месяц, вдруг ты там дольше пробудешь!

– Ой, а то тебе делать нечего! Вещи свои в папашкину квартиру перевозить да ремонт там делать, пока он не передумал, – сказала Пулька.

Оказывается, все было решено – Икки переезжала в квартиру отца, а он к бывшей жене.

Вскоре мы разошлись, и я вернулась домой, где меня ждала куча вещей посреди комнаты, развешанное на всех стульях белье, гора косметики на столе. Я собиралась до трех ночи, но огромная дорожная сумка была по-прежнему пуста.

Сборы эти мне порядком надоели, и, решив, что утро вечера мудренее, я завалилась спать, так и не пришив пуговицу к дубленке.

Весь следующий день у меня ушел на повторное прощание с друзьями – я сидела среди вороха тряпок и болтала по телефону, советуясь с ними, что мне взять с собой.

Пулька придерживалась того мнения, что я, хоть и еду в деревню, не должна там ходить чумичкой и обязана взять туда хорошее белье, пару фирменных джинсов, выходное платье (мало ли что). Короче, если собираться по-Пулькиному, то мне не хватит огромной дорожной сумки.

Женька почему-то особенно настаивал на нижнем белье.

Анжела возмущенно прокричала в трубку:

– Я не пойму, куда ты собралась-то?! Ты в деревню едешь грязь месить. Бери пару теплых рейтуз, валенки, телогрейку да зубную щетку. Это все, что тебе там понадобится.

С Икки мы разговаривали раза четыре, но так и не решили, что может мне пригодиться зимой в глухой, богом забытой деревеньке.

Полночь. А посреди комнаты так и навалена гора моих вещей. Мама с Николаем Ивановичем заедут за мной завтра в восемь. Я в полнейшем замешательстве и растерянности. Теперь помимо того, что нужно хоть что-то положить в сумку, необходимо убрать эту груду барахла.

Я сидела на полу и в ужасе переводила взгляд с царившего беспорядка в комнате на секундную стрелку часов, двигающуюся неумолимо быстро.

Минут через пять я впала в панику и в неистовстве принялась набивать сумку всем, что попадалось мне под руку – не глядя. В основном я пихала вещи, которые лежали сверху огромной горы. В довершение всего я смела с угла стола какую-то косметику и, аккуратно положив средство для зарабатывания денег в его родную замшевую сумку, решила, что в деревню я собралась.

Потом открыла шкаф, свалила туда все, что осталось на полу и стульях, и со спокойной душой легла спать. Опять забыла о пуговице. Ладно, завтра утром пришью.

* * *

Когда телефонный будильник грубо и бестактно три раза кряду надрывно проревел установленную мной мелодию «Не кочегары мы, не плотники», которая должна бы бодрить и пробуждать, а металлический голос в интервалах членораздельно проговорил: «Семь часов. Ровно», я поначалу не поняла, что происходит, а потом захотелось просто разреветься.

Я зарылась лицом в подушку, со всех сторон подоткнула одеяло и поняла, какую непростительную ошибку совершила. Зачем я туда еду? Зимой, в холод? Что я буду делать среди двадцати кошек, занудного Николая Ивановича и сохнущей от любви к охраннику мамы? Писать роман на втором этаже? Но он ведь не отапливается! Эта мысль пришла мне на ум только теперь. Но отказываться было уже поздно и глупо, к тому же мама с Николаем Ивановичем жили какой-то особенной, непонятной ни для кого жизнью. У них все было расписано на год вперед – когда куда поехать, что сделать, что купить, и мой отказ вызвал бы бурю негодования как со стороны мамы, так и со стороны ее мужа.

«Ну ничего, не понравится, я ведь в любой момент могу оттуда уехать!» – утешила я себя и заставила встать с кровати.

На улице – темнота непроглядная, считай, ночь еще. В доме напротив всего два горящих окна – лишь два человека собираются на работу, все остальные нормальные люди спят безмятежным сном. Даже дворники не начали разгребать снег.

Я включила свет, тем самым записав себя в число ненормальных, куда-то собирающихся людей, и пошла пить кофе.

Пока я чистила зубы, одевалась, причесывалась, меня одолевали недобрые мысли, и в конце концов я пришла к выводу: поездка в деревню – это не выход из положения. Таким образом я не забуду Кронского, потому что от себя не убежишь. В это мгновение задребезжал домофон, а через минуту мама с Николаем Ивановичем появились на пороге.

– Здравствуй, дорогая. Ты все выключила?

– Воду отключила? – спросил Николай Иванович, нахмурившись.

Вообще, я давно заметила одну странную, неприятную особенность отчима: если от него требовалось кого-то куда-то привезти или отвезти, он начинал кочевряжиться и, чувствуя себя хозяином положения, вел себя безобразно.

– Нет, – ответила я. – Кофе не хотите?

– Давай, – бесцеремонно сказал он.

– Поехали! Кофе какой-то! – взорвалась мама. – Нечего рассиживаться, нам еще на оптовый рынок ехать! Это когда ж мы на месте-то будем?!

– Сейчас перекурим и поедем, – невозмутимо проговорил отчим, снимая брезентовую куртку на овчине. – Несладкий совсем.

– Почему? Три ложки сахара положила, – оправдывалась я. Надо сказать, что стоило лишь мне увидеть Николая Ивановича, как я почувствовала себя не в своей тарелке. И ощущение было каким-то странным – будто та жизнь, которой я жила до его появления, была сном, причем неплохим, а сейчас я пробудилась и очутилась в суровом реальном мире со своими непоколебимыми, непонятными для меня законами. Я почему-то мгновенно почувствовала себя зависимой от этого человека, хотя с чего бы это?

– Еще четыре положи, – сурово сказал он и закурил.

Мамин муж курил какие-то жуткие вонючие болгарские сигареты – еще с молодости он пристрастился к ним. Может, конечно, четверть века назад, когда первую линию ГУМа занимал продовольственный отдел, на улицах стояли автоматы с газировкой по три и одной копейке, а мороженое с кремовой розочкой в вафельном стаканчике стоило девятнадцать копеек, это считалось особым шиком, но со временем они испортились и сейчас продавались по четыре рубля за пачку.

Мама возвела глаза к потолку и ушла в комнату. Я последовала за ней.

– Не могу! Я не переношу его! Нет, ты видела, ты видела, сколько он сахара кладет?

– Не заводись. Жалко, что ли!

– Что ты думаешь?! Мы уже с утра переругались! Я ему говорю, что мы Рыжика забыли, он мне: «Я сам его в переноску посадил». И чтобы доказать, что мы действительно его оставили, пришлось снова высадить всех котов из переносок, потом бегать по всей квартире и снова их ловить.