Когда окончилась борьба, любопытные начали стекаться в кабак, окружали Гюлоттов и закидывали их вопросами. Оба брата ослабели от усталости и были охвачены дрожью после такой неистовой драки. Они поспешили отправиться в лес, присели у ручья, который извивался змейкой под густыми кустарниками, и, уверенные, что никто не побеспокоит их здесь, обмыли себе лица и руки струями воды.

Глава 39

Жестокие дни были для Ищи-Свищи последние две недели. Дикий и гневный, он пылал возмущением против людей и Бога. Много дней и ночей прошло с того вечера, когда они в лачужке Куньоль наговорили друг другу столько колких слов, и она не приходила больше. Проклятая! Он хотел бы видеть, как демоны будут тащить ее в ад, как будет она кипеть в огне неугасимом и вместе с нею – он сам, презирая всякие муки. Пробудившиеся инстинкты дикаря вызывали в его душе ужасные картины пытки, которой подвергалась Жермена. Она позабавилась с ним. Ясно, как солнце на небе, он сделался посмешищем в роли героя фарса, разыгранном ею и этим Эйо. Его заставили поверить тому, чему им захотелось. Он припоминал ее холодность, ее загадочные слова, ее притворство.

Ну и пусть! Он, Ищи-Свищи, поставит на прошлом крест, но такой крест, который стоял бы на погосте над могилой этой ненавистной Жермены. И то сказать, он слишком устал таскать с собой повсюду эту рану в сердце. Раненый зверь излечивается в лесу, но его рана не из таких, которые можно заживить. Довольно с него этого вечного ожидания ее тела и разочарования. Это была не жизнь. И весь остальной мир для него не был уже таким желанным, чтобы он мог возместить чем-нибудь другим то счастье, которое бежало от него, словно неуловимая добыча. Она заставила его отвернуться от своего занятия. Его жизнь свободного человека казалась ему теперь чрезвычайно пустою. Лес с его безмолвием тяготил его. У него уже пропала страсть охотиться за дичью. Он равнодушно пропускал мимо стада диких животных, за которыми прежде гонялся. У него рождались новые, неизвестные раньше печали. Он начинал думать о своем одиноком бродячем детстве, о родных, которые, как и он, прожили свой век в лесах немногим разве лучше, чем кабаны и волки, в печали, жестокости, презренье, ночуя в лачугах, похожих на берлоги; не зная ни довольства ни даже скудного достатка, без желания, глухие ко всему: к любви красивых девушек, к хорошей пище, к уюту крова, блуждая парами, не ведая зачем рождая детей, как щенят, диких, хмурых, сумрачных, умиравших без призора, одиноких с первого до последнего дня. А другие, Эйо, например, или Гюлотты, появлялись на свет Божий в богатых и сытых фермах, и их холили и лелеяли с самых младенческих лет, растили среди общего уважения и радости, и они становились позднее господами, женились на красивых женщинах и, в свою очередь, производили детей, которые вырастали в довольстве и веселье, как они.

На земле живут люди, у которых есть все, и другие, у которых нет ничего, издыхающие с голодухи, лязгающие зубами среди дорог и другие – богачи, одетые в золотые ткани, сидящие за столами яств в своем очаге. Не со вчерашнего дня существует это неравенство. Он знал это хорошо, но раньше оно не задевало его мысли, не оставляло в мозгу отпечатка, теперь оно звучало в нем мятежным набатом. Он был одним из тех, которые со дня рождения были лишены всего. За что? за что? Разве он не человек? Разве среди лесных зверей одни имеют больше, другие – меньше. Разве в обществе, как в чаще лесов, не должна была бы быть равная всем доля, которая обеспечивала бы каждому приют и пищу? По крайней мере, богатство и радость должны бы принадлежать сильным людям, могучим, имеющим зубы и когти. Он вспомнил об одной деревне, где раз в воскресенье, после вечерни, он схватил одного человека, назвавшего его разбойником и вором, за горло среди всего кабака, повалил его и оттиснул на его лбу отпечаток своего каблука, подбитого гвоздями. Да, вот как, его называют разбойником и вором за то, что он охотится за зверями в лесу, как будто лес и звери принадлежат Ивану больше, чем Петру! Разве Господь Бог наложил запрет свыше? Слепы и глупы эти олухи-мужики. Им стоило бы только вооружиться своими вилами и косами, чтобы самим стать господами, иметь богатство, сытно жить, главенствовать над высшими и плодить детей в полнейшем довольстве и счастье. Разбойник! Да, и надо до конца остаться им, восстать бунтом против несправедливости, растереть ее в прах, переменить свое нищенское, убожеское прозябание на независимую и широкую жизнь.

Три ночи блуждал он вокруг фермы Гюлоттов, объятый страстью мщения. Под навесами была навалена солома; ему стоило лишь бросить туда зажженную спичку, вся ферма запылала бы, как охапка табаку. Под покровом пожара он побежал бы к Жермене и там среди пляски пламени, в красном танце высшего, погребального празднества, он крикнул бы ей:

– Твой дом, твой отец, братья, твоя прислуга, животные в конюшне и в хлевах горят из-за тебя. Беснуйся, мучься, зови на помощь. Теперь ты моя. Я хочу увидеть, что останется от твоих костей.

Но природное отвращение к низким деяниям заставило его отбросить свой план. Что сделали ему эти люди? Никакого зла. Он питал злобу лишь против Жермены.

Луч луны отблескивал голубым сиянием на окнах ее комнаты, когда Ищи-Свищи, спрятавшись за изгородь, размышлял. Она спала там, покоясь, полунагая, на своем ложе. И он представлял ее прекрасное тело под одеялом с полными упругими грудями. Жгучим чувством сладострастья закипела его кровь. Сердце судорожно сжалось. Он представлял себе, как пробирается к ней, как касается ее губ поцелуем и погружает свой нож в ее сердце.

Луга начинали бледнеть, и он не замечал наступления дня, лежал на земле, отупелый, уткнув лицо в ладони, глядя теперь, как окна вместо блеклой луны озарялись розовым лучом встававшей зари.

Шум отворявшихся ворот вывел его из оцепенения. Он убежал, и целый день носился по лесу, охваченный кровавыми мечтами. С наставшей ночью он отправился на прежнее место, следя за окошком своими большими и темными глазами.

По временам выходил из-за забора, приближался к дому, изучая высоту окошек. Его тянуло к этому спящему телу за стеной.

Груда срубленных сосен была навалена около ограды фруктового сада, и некоторые из них были довольно высоки. Он выбрал самую крепкую и приставил ее к стене. Руки его дрожали: он не был в ударе.

Конец шеста доставал до крыши. Он уперся руками и начал карабкаться, но дерево переломилось и он упал на землю. Страх напал на него, обыкновенно такого храброго. Он побежал к лесу, думая, что за ним гонятся.

Небо было темно. Густой мрак покрывал землю, В отдалении завывал ветер и шумел ливень. Нижние ветви хлестали его по лицу. Он видел перед собой, как качалась неясная масса кустарника. Порой весь лес встряхивался, склоняясь под порывами урагана с метавшейся гривой листвы. И густое завывание ветра, не переставая, разносилось по лесу, покрывая низкими нотами хрустящий шелест верхушек, который порой затихал и вдруг возобновлялся, заглушая остальные звуки своим непрерывным шумом.

Он бродил в этом ужасе до утра. Природа, как и он, бушевала, и он находил отклик своей муки в этой мятежной буре. Потом буря стихла, мало-помалу растаяла в ливень. Дождь лил двое суток.

Ищи-Свищи покинул лес и пошел на деревню. У него осталось пол-экю. Этим он мог заплатить за водку, которая погрузила его в безмятежное забытье. Эка важность! Взамен потерянной Жермены найдется сколько угодно других. Перцовая настойка переливалась пламенем в его жилах. У него возникло страстное желание покутить. Но откуда взять денег?

Он прибег к своему обычному средству – к лесу. Он обошел восемь миль по корням и густым травам, проник в заповедные леса и принялся там за то жестокое ремесло истребления, для которого, казалось, природа его предназначила. Он поймал двух козуль западней, одну убил из ружья, перебил несколько кроликов, охотясь и уничтожая с радостью в душе. Он говорил купцам, что убитая дичь переправлялась в город под самым носом лесников. Снова наполнив свой кошелек, он засиживался по вечерам в кабаках, тратил без расчета, стараясь производить на крестьян впечатление своими широкими замашками.

Пиво, можжевеловая водка и вино развлекали его. Он отводил свою душу в этих попойках и безмерно хвастался. Он громко выражал свое презрение к деревенской сволочи; вызывающе говорил о жандармах, рассказывал свои похождения. Отбросив всякую осторожность, останавливался возле столов, принимал вызывающий вид, откидывая голову назад, становился в различные позы, приводя в изумление окружающих своими хвастовскими выходками. Курил сигары, бросал деньги девкам, тискал их за груди и бросал их, насмешливый, разочарованный в любви.

Кутежи притупляли его, но не опьяняли. Выходило так, что пиво, вместо того, чтобы веселить, одуряло его, наводя мрачную тоску. Он садился тогда в сторонку, погружался в воспоминания, опустив голову на руки. У него возникало отвращение к жизни; он хотел бы стать падалью, иссыхающей под светом солнца где-нибудь на лужайке, и он в отчаяньи потрясал кулаками. И все с любопытством смотрели, как мучится этот гигант. Кто-то вздумал было подшутить над ним, но он разозлился. Начался спор, который превратился бы в драку, если бы крестьяне не оттащили от него шутника. Он пожал плечами, промолвив, что переломал бы всем ребра, если бы захотел. Ему не возражали.

Он поигрывал в карты; ему нравились неожиданности выигрышей и проигрышей. На все, что могло только утишить его внутреннюю рану, он с жадностью набрасывался. Он любил биться об заклад. Однажды поспорил, что возьмет под мышки по кулю картошки и в таком виде будет танцевать на площади. Он выиграл пари. Другой раз поспорил, что может выпить пинту пива в одну минуту и опустошить десять таких пинт подряд. И выиграл снова.

После этого он послал вызов одному бочару в деревне, силачу, который, как говорили, не имел себе равного. Сперва бочар – человек мирный и тихий – отказался, но затем, побуждаемый своими друзьями, согласился. Выбрали огороженное место для борьбы.