Каждый вторник марта жгли костры на улицах и во дворах. Приближался Новруз. Языческие настроения охватили всех – мусульман, православных и даже атеистов. Испытание медными трубами осталось позади, и Бану с относительно спокойной душой стала готовиться к наступлению астрономического Нового года, надеясь, что если она встретит его как надо, то в её жизни тьма отступит перед светом так же, как она сделает это в природе. Она с отчаянием дробила орехи в ручной мясорубке, ожесточённо толкла кардамон, маниакально месила тесто и закатала во все сласти свою горечь и тоску по Веретену, а шор-гогалы, жёлтые и круглые символы Солнца, стали чуть более солёными от слезинок, которые Бану нет-нет да и роняла в миску с мукой. Все яйца она выкрасила в кроваво-красный цвет, а сямяни[24] выглядела так, словно по полю пшеницы прошёл смерч. Где-то Бану раздобыла алую ленту и завязала, как полагается по традиции, вокруг травяной лепёшки бантик, словно на белом платье невинной невесты или на шее жертвенного барана, которому перерезают горлышко на Гурбан Байрамы. Бану всегда казалось очень знаменательным, что и невесту, и барана украшают одинаково, но в конце концов пришла к выводу, что в этом есть логика: оба они бывают принесены в кровавую жертву и переходят вслед за тем в качественно иную форму существования. Однажды кто-нибудь перепутает и ляжет в постель с бараном, фантазировала Бану, а невесте оттяпают голову. Разноцветные маленькие свечи были куплены заранее, и день весеннего равноденствия Бану собиралась встретить во всеоружии.

Последний вторник в этом году пришёлся на канун праздника. К Бану пришли Лейла и Мансура, вернувшаяся домой на пасхальные каникулы.

– Ты сама всё это приготовила? – ужаснулась Мансура, глядя на груды печёного, которое по стилю несколько отличалось от того, которое обычно готовила мама Бану.

– Она хочет замуж, – съехидничала Лейла. – За нашего учителя танцев.

– У него уже есть жена, – пробормотала Бану.

– Никого из женщин на танцах, кроме тебя, это не смущает, – заверила её Лейла. – А давайте гадать!

– Что, привяжем обручальное кольцо к нитке, обмакнём в стакан с водой, а потом будем считать, сколько раз оно ударится о стенки? – уныло спросила Бану. – Я не понимаю, как оно вообще может ударяться о стакан. С чего бы?

– Ты когда-нибудь подслушивала под дверью? – спросила Мансура.

– Ага, когда к Веретену в кабинет кто-нибудь заходит.

– Ай сяни![25] Убийца э… ты! Я не про это. Я про гадание!

– Можно, но в нашем доме одни иностранцы живут, – предупредила Бану.

– Ну и что! Пойдём послушаем, – поддержала подругу Лейла. У Бану появилось лёгкое, но всё равно нехорошее предчувствие, однако это обещало стать довольно-таки увлекательным приключением, поэтому она накинула на себя шерстяной жакет, и втроём девушки вышли из квартиры.

– Здесь мы слушать не будем, – Бану кивнула на соседскую дверь. – Они там всё время лаются, даже в праздники. Обязательно услышим какую-нибудь пакость.

На втором этаже подходы к одной из дверей были забаррикадированы мешком с мусором, который хозяева планировали вынести когда-нибудь попозже, а за второй дверью проживал англичанин, наверняка валявшийся сейчас пьяным на кровати. Девушки поднялись выше и прильнули к ледяной железной двери, хихикая и толкаясь. Бану шикнула на них: она услышала какие-то голоса. Заиграла героическая музыка. В квартире кто-то смотрел фильм, и тут хорошо поставленный голос актёра дубляжа возвестил ошеломлённой Бану:

– Тёмное проклятье на тебе!

Бану оторвалась от двери и с досадой щёлкнула пальцами.

– Кто-то налил суп в мою шапку!


Вытирая перепачканные мукой руки о фартук, Фатьма выбежала на обиженный крик. Пострадавшим был маленький мальчик по имени Вюсал. Он нравился Фатьме; он всё время стоял в дверном проёме, за которым тянулся до их двора узкий переулок, и с серьёзным личиком созерцал происходящее на улице. В целом он был тихий, спокойный и доброжелательный ребёнок. И вот ему в шапку налили суп.

– А ну покажи, – Фатьма заглянула в шапку, не беря её, однако, в руки. – Кюфта бозбаш. И даже очень свежий. Правда, бульон весь вылился. Зато остался горох, и фрикадельку тоже можно съесть, не переживай, – жизнерадостно заключила она. Вюсал посмотрел на неё, посмотрел на бывший суп и вздохнул. Он ненавидел супы, но этот-то достался ему даром! Не очень чистой ручонкой он подхватил фрикадельку и начал обречённо её есть. Остальным детям в подброшенные шапки положили нормальные вещи: сладости, орехи, сухофрукты. Глаза у Вюсала помокрели против его воли.

– Подожди минутку. – Фатьма скрылась в доме и скоро вернулась оттуда с кульком, полным пахлавы, лист которой она только что разрезала на аппетитные, сочащиеся мёдом ромбы. Каждую пахлаву украшала половинка грецкого ореха. Вюсал шмыгнул носом, вцепился в кулёк и убежал.

Вечером к Фатьме пришли подруги, такие же незамужние, как она. Строго говоря, ей следовало бы пойти к сестре и встретить Новруз с её семьёй, но с тех пор, как бросилась с высотки Афсана, в том доме царили холод и печаль, а Фатьме хотелось веселиться на праздник. Весь квартал благоухал специями – это Фатьма целые дни напролёт пекла сладости; её шекербура и пахлава славились среди соседей, знакомых и родственников, всем Фатьма принесла по щедрой порции и никого не забыла. Вечером к ней нагрянула орда хохочущих, ещё молодых подруг, и вместе они уселись за колченогий стол, на котором красовалась пёстрая хонча с сямяни в окружении печёного, орехов, конфет в блестящих обёртках и горящих разноцветных свечей. Каждая из собравшихся загадала себе по свечке, и, затаив дыхание, они следили за оплывающим воском: чья свеча раньше догорит, тот умрёт раньше всех. Свеча Фатьмы погасла последней. Основательно объевшись пловом, подруги поставили огромный чайник на огонь, причём для этого понадобилось сразу три женщины.

– Почему ты не меняешь плиту? – спросила Аделя, пухлая домохозяйка с волосами, вытравленными до ярко-жёлтого цвета. – Я себе электрическую поставила, тоже четырёхглазую, только там конфорки вот на одном уровне с плитой. Очень удобно. – Аделя приехала в город из деревни, поэтому обожала технические новинки.

– А если света нет? – Фатьма, напротив, относилась в технике с недоверием (взаимным, надо сказать). Подаренные надень рождения тостер и микроволновка пылились в кладовой, потому что у Фатьмы никак не доходили руки сплавить их кому-нибудь.

– У нас тоже электрическая была, – вмешалась третья подруга. – Мы её только поставили, и в тот же вечер к нам гости пришли, мой дядя и его жена. Она на нашу плиту посмотрела такая и говорит: «Какая у вас новая плита хорошая!» И тут такой звук – крррр! – смотрим: прямо по стеклу трещина такая огромная пошла. Ну и глаз у этой тётки!

– Я слышала, стекло на всех этих приборах иногда взрывается само собой, – сказала Фатьма, как бы оправдываясь за свой страх перед электрическими чайниками, плитами и иже с ними. – Не слышали? У Гюльки один раз стекло на весах взорвалось, осколки по всей комнате, хорошо, что её собачки рядом не было!

– Гюльку разве стекло выдержит?! – воскликнула Аделя, и все женщины засмеялись. На покрытой тёмными пятнами белой стене заплясали тёплые жёлтые отсветы.

– Дети развели костёр. Идёмте прыгать, а потом чай попьём.

В центре маленького двора заканчивали свой век старые венские стулья, трещали доски, украденные детьми с близлежащих строек, чьи-то старые школьные тетради выгибались и показывали своё содержимое, прежде чем превратиться в облака хрупкого пепла, осыпавшегося и исчезавшего в самом сердце костра, где зарождался новый год. Подтянув юбку, Фатьма ловко перемахнула через костёр, оставив в ушедшем году все беды и болезни. Они едва уговорили весёлую толстушку Аделю прыгнуть, потому что она была неуклюжая, да ещё и оделась в синтетику. Под конец высокое сооружение из дерева развалилось, и Аделя всё-таки сумела переступить через тлеющую доску, оказавшуюся с краю. После этого Фатьма и её гостьи вернулись в дом, где воздали должное кулинарному искусству Фатьмы с таким воодушевлением, что на некоторых юбках разошлись замки. А сама Фатьма вдруг вспомнила о своей покойной племяннице и погрустнела. «Это ещё не конец», – подумала она. Во дворе умирающее пламя выстрелило в ночное небо снопом искр, повешенная на протянутой поперёк двора верёвке мокрая простыня вдруг занялась ярким пламенем, и ночь оживили вопли изумлённых женщин.


Уже восемь лет Бану не прыгала через костёр. Ей казалось, она непременно обрушится прямо в объятья огня и он продолжит то, что с успехом начала любовь: Бану сгорит дотла, и ветер развеет её прах, который потом попадёт в нос Веретену, и оно будет чихать, но так её и не вспомнит. Она робко притулилась у края большого костра, через который легко прыгали парни моложе её, и смотрела на шевелящиеся тени. Тут с бульвара понеслись завывания эстрадных звёзд – там соорудили сцену, и народ валом повалил отмечать праздник в городе. Наутро весь бульвар был устлан ковром из кульков и бумажек, а уборщики среди мусора находили обронённые кем-то в толпе деньги и радовались. Каспий отступил так, что открывшейся полосы песка хватило бы на добрый пляж, и люди с интересом перегибались через ограждение, чтобы посмотреть, что есть на морском дне. На дне в изобилии встречались стеклянные бутылки, но писем в них не было – только песок.

Не побоявшись праздничной толпы, Бану вышла прогуляться. Она надела новое кашемировое пальто, белое, как сахар, и перчатки длиной до локтя. Любуясь на своё отражение в витринах, Бану шествовала по городу, словно величественный крейсер, и все смотрели на неё, кто с восхищением, а кто с завистью, но в действительности прогулка была шествием Титаника, и сама Бану прекрасно об этом знала. Её тянуло в сторону школы танцев, как преступника на место преступления. Она едва сдержала себя, чтобы не отправиться туда, не встать перед окном и не смотреть, как Веретено ведёт свои народные танцы. Проходя мимо магазина, Бану подумала, что неплохо бы купить плитку шоколада, но вовремя спохватилась, что больше не любит сладкое, да и солёное тоже: с некоторых пор её тошнило от любой еды.