— А он… отец… я хочу сказать… а он хочет этого ребенка?

Рэйчел почувствовала, как внутри что-то оборвалось.

— Нет, — выдавила она.

— Понятно, — понимающе кивнула Сильвия, и ее коралловые губы твердо сжались. — И какой уже срок?

— Не очень большой. Шесть недель. Но, мамочка, для меня он уже настоящий, настоящий ребенок.

— Ребенок… — Глаза Сильвии затуманились, но она тут же сумела взять себя в руки. — О, Рэйчел, если бы я только знала, что тебе надлежит делать. Или, по крайней мере, могла что-то посоветовать. Но разве я могу взять на себя такую ответственность? То, что кажется подходящим мне, для тебя может оказаться неприемлемым.

— Но, мама, что бы сделала на моем месте ты? — почти закричала Рэйчел.

— В мое время все было по-другому. Люди были гораздо менее терпимы, и для женщин, очутившихся в твоей ситуации, был только один выход — единственный.

— Но если я сохраню ребенка, моя жизнь будет совсем иной. Все встанет с ног на голову.

Глядя в сторону окна, Сильвия едва заметно улыбнулась.

— С детьми всегда в жизни так и бывает. — И она повернула к Рэйчел улыбающееся лицо со следами слез. — Во всяком случае, ты поставила мою жизнь с ног на голову.

— Ты, значит, хочешь, чтобы я его оставила.

Услышав осуждающие нотки в своем голосе, Рэйчел возненавидела себя. Какое право имела она так разговаривать с мамой?

— Нет, — покачала головой Сильвия. — Я этого не говорила. Да и вообще мои желания не так уж важны. Я на самом деле убеждена, что ничего в данном случае не могу тебе посоветовать. Но это вовсе не значит, что я всей душой за тебя не переживаю, дорогая моя девочка. И если бы я была в твоем положении, то… — голос ее дрогнул, — сама не знаю, как бы я поступила, будь у меня возможность выбирать…

— О, мама!.. — воскликнула Рэйчел, рывком садясь и прижимая к груди скомканный край одеяла. — Я совсем не знаю, как мне быть.

— Что бы ты ни решила, дорогая, я буду вместе с тобой. Я люблю тебя. Никогда не забывай об этом.

Рэйчел почувствовала, как от волнения у нее перехватывает горло. Это не было только чувство благодарности. В ее отношении к матери появилось теперь и нечто новое — преклонение перед нею.

— А папе ты расскажешь? — спросила она со страхом.

— Нет, — покачала головой Сильвия. — Папа, конечно, любит тебя и все такое, но мужчины, знаешь ли, отнюдь не всегда видят вещи так, как видим их мы, женщины.

— Мама…

— Да?

— А ты хотела меня, до того как я появилась на свет? Хотела по-настоящему?

Некоторое время Сильвия молчала, положив холодные ладони на одеяло. Разделявшее их пространство, казалось, дрожит от напряжения. И вот наконец она появилась, робкая печальная улыбка, которую дочь столько раз видела на лице матери.

— Да, Рэйчел. Больше всего на свете.


Дэвид не просто не смотрел на нее. Он смотрел сквозь нее.

У Рэйчел было такое чувство, что она всего лишь маленькая безликая частица стерильной обстановки — в сущности, такая же, как кафельные плитки стен или раковины из нержавеющей стали. Ее охватила дрожь, по спине пробежал озноб, в животе снова начались колики.

«Пожалуйста, не веди себя так! — взмолилась она. — И ради Бога, перестань не замечать меня».

— Меня попросил ассистировать доктор Петракис, — робко пояснила она, ненавидя Дэвида за то, что он вызывал в ее душе это противное чувство униженности.

Стремясь как-то обуздать свой гнев, она нажала ногой на педаль, подключенную к крану, и сунула руки под горячую струю.

Когда их взгляды наконец встретились, глаза Дэвида были холодными и чужими, их зеленый цвет показался ей того же оттенка, что и зеленые плоские кафельные стены предоперационной.

— Ну, это его пациентка, — безразлично пожал он плечами.

«А я просто дура. Идиотка и дура», — подумала Рэйчел, изо всех сил стараясь не расплакаться.

Схватив щетку с бетадином, она принялась с таким остервенением тереть руки, что даже содрала кожу на суставах.

Прошла уже неделя, целых семь мучительных дней, а она стоит перед ним как последняя идиотка, ожидая от него, словно подачки, слова, знака, любого проявления обыкновенного человеческого чувства. За неделю он ни разу не соблаговолил обратить на нее ни малейшего внимания. Иногда она замечала, что он смотрит на нее даже с брезгливостью, с какой чистюли смотрят на случайную ниточку на своей одежде, кажущуюся чем-то отвратительным, нарушающим элегантность костюма.

Он что, наказывает ее? Или ему просто на все наплевать? Но и в том и другом случае вымаливать его расположение она не намерена. Пусть убирается ко всем чертям, если не в состоянии понять, чего он себя лишает.

Рэйчел изо всех сил замахала мокрыми руками, чтобы они поскорее высохли, — стекавшая с локтей вода капала на пол. Дэвид к этому времени закончил мытье у соседней раковины, и Рэйчел поспешно отвернулась, чтобы он не заметил слез на ее глазах.

Она быстро прошла впереди него в операционную. Зеленые кафельные стены, нержавейка, льющийся с потолка холодный белый свет. Полотенце, перчатки, и вот уже сестра завязывает на ней тесемки халата.

Рэйчел приветливо кивнула операционной сестре, тоненькой меднокожей девушке по имени Вики Санчес, которая выкладывала стерилизованные инструменты на специальный столик. Скальпели. Зажимы. Иглы. Лигатура.

Рядом с Вики громоздкая фигура седоголового человека. Доктор Петракис. Кажется, он слегка заваливается на одну сторону. Когда он медленно, с преувеличенной осторожностью поворачивается к ней лицом, Рэйчел вздрагивает: на нее смотрят два огненных шара. Живот сразу стягивает от ужаса.

«Господи Иисусе, да он же вдрызг пьян!» — проносится у нее в голове.

Срочно требуется кесарево из-за предлежания плаценты, а он в стельку. И что прикажете делать? На медицинском факультете такому не учат. Но, странное дело, при этом он умудряется держаться на ногах. Должно быть, сказываются годы практики. Губы ее сами собой, однако, начинают шептать слова молитвы.

— Где Хенсон? — рычит Петракис. — Что, нам стоять здесь и ждать, пока женщина окончательно истечет кровью, а этот так называемый анестезиолог будет болтаться где-то?

Из-за спины Рэйчел раздался голос Дэвида — холодный, сдержанный:

— Хенсона не могут найти. Я созвонился с Гилкристом — он должен быть с минуты на минуту. С педиатром я тоже договорился. Думаю, педиатр в данном случае не помешает. А как пациентка?

Петракис слегка отодвинулся от стола, и Рэйчел увидела ее — вздувшийся, как у выброшенной на берег рыбы, живот поднимается над скомканными зелеными хирургическими простынями, подобно горе. Кожа на животе из-за пятен бетадина отвратительного желто-коричневого оттенка. Совсем как объект какого-нибудь языческого ритуала в одном из романов Х. Райдера Хаггарда, невольно подумалось ей.

— Она еще может потерпеть. Только восемь сантиметров. Ребенок какое-то время не будет опускаться. Но что я могу сказать: она потеряла много крови. Поэтому особенно долго тянуть мне не хотелось.

Белое лицо на фоне зеленых простыней. И на этом белом лице два черных горящих глаза. Как черные дырки от сигареты на белой салфетке. Сердце Рэйчел пронзила жалость. Общей анестезии не применишь — иначе пострадает ребенок. Возможно, немного демерола. И все. А как она перепугана, эта молодая женщина! Разве не видно по глазам? Как может этот кретин Петракис говорить о ней, словно речь идет о «фольксвагене», которому необходимо заменить глушитель.

Рэйчел подошла поближе и постаралась взглядом внушить женщине уверенность.

— Не бойтесь, сеньора, — успокоила она роженицу. — Вы и оглянуться не успеете, как ваш ребенок уже появится на свет.

Голос женщины, даже не голос, а тихий шепот, прозвучал так тихо, что Рэйчел пришлось склониться над столом, чтобы разобрать слова:

— Я чувствую, он уже на подходе. Мне надо только начать тужиться.

У Рэйчел зазвенело в ушах от ужаса. Когда плацента находится в подобном положении, потуги — самое худшее, что можно себе представить. От этого сразу же могло начаться кровоизлияние. И в результате погибнет или мать, или ребенок. Или они оба.

Но Петракис сказал, что шейка матки раскрыта на восемь сантиметров. Остается еще два. Как правило, это означает при первых родах, что должно пройти несколько часов. И все же…

Рэйчел взглянула на Петракиса:

— Она говорит, что ей надо тужиться.

На его лице, как ей показалось, появилось озадаченное выражение. Да, он понимает, в какое дерьмовое положение попал. Последние десять недель, проведенных Рэйчел в гинекологическом отделении, убедили ее, что когда роженица говорит, что намерена тужиться, то обычно не шутит.

— Не может быть! Я сам осматривал ее десять минут назад! — рявкнул Петракис.

Дэвид, казалось, тоже не слишком серьезно воспринял слова Рэйчел. Но, слава Богу, как будто не собирался с порога отвергать это.

— Давайте еще раз ее обследуем, — предложил он.

И тут Рэйчел увидела то, что заставило ее сердце сделать в груди двойное сальто. Задрав колени, молодая женщина начала тужиться! Лицо ее сжалось в красный кулак боли. Между ногами показалась головка ребенка. Кружочек блестящей темной кожи — размером с двадцатипятицентовую монету.

— Вот дерьмо! — прорычал Петракис.

На какую-то долю секунды все, казалось, замерло: чаши весов уравновесились, но одна из них должна была вот-вот качнуться. И тут Рэйчел как током ударило. Ничего не происходит! Господи Иисусе. А Петракис стоит с открытым ртом, широко расставив ноги, и вид у него как у алкоголика, которого привезли в больницу с белой горячкой. Перед глазами у него, должно быть, ползают пауки и змеи.