Рэйчел почувствовала, как заскребло в животе и засвербило в горле: она опять сама все испортила.

Но Мейсон, в отличие от Джила, ничуть не рассердился. Боже, да он тоже, кажется, смеется? Что-то во всей этой истории было действительно смешное. И не только ей так казалось.

— Ни разу не мог надеть на себя эту штуку, чтобы не выглядеть полным идиотом, — произнес он, давясь от смеха.

— Да ладно, иди сюда, — позвала она.

Он послушался — и тут это наконец случилось. Сперва было больно, но вполне терпимо. Боже! Так вот, значит, как в тебя входят! Что ж, по-своему ничего. Он себе двигается там тихонько — и все. Даже приятно…

Мейсон негромко постанывал, работая бедрами.

Она почувствовала, как между ногами растекается тепло. Будто там плещется теплая вода. Но, кажется, надо, чтобы произошло что-то еще, судорожно соображала она. У нее было такое ощущение, словно она плывет куда-то, но как ни старается, не в состоянии доплыть.

Мейсон между тем издал последний булькающий стон и, вздрогнув, затих.

Его влажный горячий рот ткнулся ей в ухо.

— Ты как, ничего? — прошептали его губы. — Я не сделал тебе больно?

Нет, больно он ей не сделал. Она ничего не ощущала. Просто кусок дерева в его руках. Там, внизу, немного покалывало, но Рэйчел знала, что от этого не умирают.

Важно было не то, что она чувствовала, а чего не чувствовала!

А не чувствовала она ничего из тех головокружительных эмоций, о которых ей доводилось читать самой или слышать от подруг, переходивших обычно на шепот, когда описывали свои ощущения.

Не было музыки. Не было взрывавшихся ракет. Не было воспарения.

Она не чувствовала ничего, кроме… холода. Как будто ее вытащили из теплого бассейна и швырнули на этот дурацкий ковер.

С тобой все ясно. Ты фригидна. Если уж сейчас это тебе неясно, тогда ты полная безнадега.

— Я в полном порядке, — прошептала она в ответ. — Немного знобит, а так все в норме. А что, там кровь идет, да?

— Чуть-чуть есть, — сообщил он. — Но тревожиться не о чем. Она того же цвета, что и ковер.

— Мейсон… я… — Она хотела сказать ему, что ей жаль, если она втянула его в это дело помимо его воли. Такая уж дурацкая идея втемяшилась ей в голову. Но в горле стоял комок и мешал говорить.

Мейсон крепко прижал ее к себе и начал баюкать, приговаривая:

— Я знаю. Знаю. Можешь ничего не говорить. Мне тоже было здорово. Как и тебе. Ты потрясающая девочка! Слышишь, Рэйчел, потрясающая!

«Потрясающая»! — эхом отдалось у нее в голове. — Это уж действительно так».

Вопрос только, в нем это проявляется.

Она не знала, плакать ей или смеяться. И начала неудержимо икать…

3

Бруклин, 1968 год


— Во имя Отца, Сына и Святого Духа совершаю я сей обряд крещения…

Слова старого священника гулким эхом отдавались под сводами полупустой церкви. В своей зеленой с белым ризе отец Донахью напоминал Розе постаревшего эльфа. Вот он протянул дрожащую руку с зажатым в ней серебряным черпачком, чтобы окунуть его в мраморную купель, а затем окропить святой водой венчик пушистых волосиков, виднеющийся из-под одеяла, в которое завернут младенец.

Громкий возмущенный крик прорезал благоговейную тишину храма.

Стоявшая чуть поодаль, у чугунной решетки, отделяющей от остальной части церкви небольшое помещение, где совершался обряд крещения, Роза почувствовала ноющую боль в груди. Господи, как ей хотелось бы прижать к себе своего новорожденного племянника.

«И правильно делает, что кричит! — подумала она. — Да на его месте любой бы разорался. Человек мирно спит, а его будят таким бесцеремонным образом — льют на голову холодную воду!»

Первородный грех. Какая несправедливость! Выходит, человек только родился, а на нем уже стоит клеймо? Потому что тысячи лет назад Адам имел неосторожность вкусить от яблока Евы! И ты уже идешь как уцененный товар, фабричный брак!

А с ней разве не то же самое? Разве не мечена она клеймом за грех своей матери? И расплачивается за него всю жизнь. Теперь, когда Нонни больна, стало еще хуже. Последние несколько месяцев у нее не дом, а сущий ад.

«Господи, я не знаю, сколько еще смогу вынести. И смогу ли», — с горечью подумала Роза.

Она тут же, устыдившись, отогнала от себя эту страшную мысль. Да как она смеет стоять здесь и жалеть себя? Жалеть нужно Марию! Бедняжка, она и так еле справляется со своими двумя малышами, а тут еще этот, третий.

Роза искоса взглянула на сестру. Глаза ввалились. Из-под подола видны опухшие лодыжки. «А платье! Боже! Чудовищное, черное. Как будто здесь похороны, а не крещение».

Стоявший рядом с женой Пит, худющий и жалкий в кургузом пиджаке из шотландки, имел весьма озадаченный вид: казалось, бойкий коммивояжер уговорил его купить абсолютно ненужную вещь, и теперь Пит не понимает, как это он согласился.

Его семья переехала в Детройт, так что в церкви из родных сейчас никого не было, не считая Розы и Клер. И еще сестры Бенедикты.

Роза посмотрела на Клер, стоящую подле нее: отрешенно безмятежное круглое лицо в крахмально-белом обрамлении. В рясе и апостольнике[2] сестра слегка смахивает на ободранного голубя с растрепанными перышками, едва прикрывающими тонкие косточки.

«Ну какой, спрашивается, прок от всей твоей религии, если твои руки до того заняты четками, что никогда не занимаются никакой работой по дому? — обратилась она к сестре с немым укором. — Где ты скрываешься, когда я надрываю спину, усаживая Нонни в инвалидное кресло? Когда я кормлю ее или мою?»

Внезапная оглушительная тишина прервала поток Розиных раздумий: новорожденный перестал кричать.

Это Мария взяла его на руки и сумела успокоить. Не с помощью нежного убаюкивания, а более надежным способом — соской. Уродливой коричневой соской. Желтоватый свет, падавший из остроконечных узких окон — в боковом приделе, где происходило крещение, рамы были старые, пожелтевшие от времени, — ложился на лицо сестры, делая цвет кожи болезненно-бледным, как у клавиш старинного пианино. Мария выглядела не просто усталой, но еще и старой. Старая женщина в свои двадцать девять лет! Как она поразительно похожа на бабку, с невольным содроганием подумала Роза.

Она сделала несколько шагов по растрескавшемуся кафельному полу и, подойдя к сестре, тихо попросила:

— Можно я его подержу?

Пожав плечами, Мария передала ей закутанного в одеяло младенца: на какое-то мгновение — у нее даже кровь в жилах застыла! — Розе показалось, что в свертке ничего нет. Но тут же ощутила его успокоительный вес, стоило только маленькой попке, не больше ее ладони, прижаться к руке. На нее глянуло малюсенькое круглое личико с пухленькими щечками — совсем как две сдобы. И тут, о чудо, соска выскользнула из беззубого рта, шлепнувшись на пол, — ребенок улыбнулся.

— Нет, ты посмотри! — восхитилась Роза.

Мария пристально взглянула на сверток в руках сестры.

— Газы! Его мучают газы, — уверенно заявила она. — Бобби начал улыбаться только в три месяца. — Из ее груди вырвалось хриплое подобие смеха. — Ничего удивительного. Он же на меня глядел, а я разве когда-нибудь улыбаюсь? Да и с какой радости мне это делать! Двое на руках, Пит тогда был без работы, да еще и хозяйка каждую минуту орет, денег требует за квартиру. И надо же, опять влипла — третьего мне не хватало!

Сердце Розы упало. Она поняла, что сегодня не тот день, когда можно поговорить с сестрой насчет Нонни. А она-то так ждала этого разговора.

«Я ведь многого не прошу, — намеревалась она сказать Марии. — Просто навещай ее хоть изредка. Зайди посиди вечером, чтобы я могла куда-нибудь выбраться. Глотнуть свежего воздуха. Тебе такое не в тягость, а мне подмога».

Воспоминание о последнем инсульте Нонни налетело на Розу, как порыв холодного декабрьского ветра, бушевавшего сейчас за окном. Это случилось восемь месяцев назад, в мае, но ей казалось тогда, что на улице была не весна, а зима — еще хуже, чем теперь. Правда, из-за инсульта Нонни больше не ругалась, так как полностью лишилась дара речи и могла издавать лишь отдельные нечленораздельные звуки. Весь день она просиживала перед телевизором с презрительно перекошенным ртом, застывшим в вечной ухмылке, словно она смеялась над чем-то, ведомым лишь ей.

Доктор говорил, что речь к ней вернется, но для этого требуется время. Пока что, по его словам, все слова в ее голове перепутаны. Она, например, хочет сказать, что звонит телефон, а получается совсем другое слово — «дверь». Хочет, чтоб ее отвезли в туалет, а с губ срывается слово «подушка». И хорошо еще, если его можно разобрать. Слава Богу, что теперь она хоть сама может доковылять до туалета с помощью палки.

«Но все равно крутиться-то с ней приходится только мне. Одевать, кормить, пока не придет миссис Слатски. Как только она появляется, я тут же убегаю на работу. На себя не остается ни секунды. Потом тащишься целый час в сабвее, где тебя толкают и пихают со всех сторон. Весь день в офисе крутишься как белка в колесе — звонки, диктовка, машинка. Ведь мистеру Гриффину постоянно надо что-нибудь печатать. И так до самого вечера. Возвращаешься домой выпотрошенная. Хочется только одного: расслабиться, закрыть глаза. Но не тут-то было! Сперва нужно заняться Нонни — покормить, вымыть, если с ней днем «грех» случился. И что, думаешь, она хоть чуточку благодарна мне за это? Как бы не так. Ночью раз десять будет стучать своей клюкой в стену и будить меня. Просто так! Из-за удовольствия посмотреть, как я подбегаю к ней и спрашиваю, в чем дело…»

Роза не любит обижаться, но ничего не может с собой поделать. Господи, думает она с тоской, как прекрасно было бы иметь возможность уйти куда глаза глядят, бросить бабку и опостылевшую убогую квартиру, эту черную дыру, где она не может больше жить, потому что задыхается.