Даша покачала головой, но промолчала. Зачем спорить? Она не критик, она потребитель Лялькиных картин, потребитель той энергии, которая родниковой водой, сполохом солнечного луча проникает во все клеточки твоего организма, очищает душу и позволяет пролиться слезам, которые копились в груди слишком много лет и, кажется, чуть не утопили тебя.

— А «Банька» где? — оглянулась она по сторонам. — Неужели продал? Обещал ведь?

— Нет, не продал, я ее Лайнеру подарил. Даша нахмурилась.

— Лучше ничего не мог придумать?

— А он, представь, сразу понял, о чем она. «Дашка!» — говорит, и поцеловал тебя в плечико. Потом отставил и долго так смотрел, вздыхал, даже прослезился. Я, говорит, ее себе в комнату отдыха повешу. После всей этой грязи чистоты хочется, хоть впрямь баню в кабинете заводи. И расхохотался, а глаза, как у больного теленка.

Даша на мгновение закрыла глаза. «Банька» была ее любимой картиной. Из тех первых, где все женские лики были на одно лицо. Ее лицо. Паша не зря узнал ее. И чистоты не зря захотел. Слишком много грешил Павлик Лайнер в своей жизни. Но как бы нам ни хотелось забыть прошлые ошибки, от них уже не избавиться. И пусть на картине Оляли приземистая деревенская банька слишком явный символ чистилища, но и без подсказки ясно, что не каждому суждено его преодолеть и подняться выше, туда, откуда серебристым маревом спускается на нас неземная благодать и чистота в образе прекрасной девушки, возлежащей то ли на полке, то ли на облаках… Внизу беснуются темные силы, кривляются злобные рожи, дуют, закручиваясь в спираль, черные ветры… Сменяются дни и ночи, и время тоже закручено в крутую спираль вечным противоборством черного и белого, грязного и чистого, верности и предательства, любви и ненависти…

Даша вздохнула. Ей было жалко картину, которая осела где-то в тайных глубинах Пашиного кабинета. Она всегда казалась Даше олицетворением пронзительной свежести, щемящей грусти и прозрачности осеннего воздуха, которых ей не хватало. И место «Баньке», конечно, или в просторных галерейных залах, или здесь, в родной Лялькиной мастерской, где она доступна многим, а не только тяжелому взгляду Лайнера.

И тут словно иголка пронзила ее мозг. Она вспомнила свой сон. Тот самый, перед пробуждением.

— Слушай, Лялька, я сегодня странный сон видела.

Торопясь и сбиваясь, словно боялась забыть, пересказала его Оляле. И про диадему, и про злобную старуху, и про баньку не забыла, где она увидела живым Ржавого Рыцаря.

— Странно он мне как-то приснился. Часа три прошло, как он умер, а я его так хорошо увидела и голос услышала чисто-чисто, словно он рядом стоял.

Оляля взял ее руки в свои ладони и слегка сжал.

— А это его душа только через три часа к тебе пробилась. Напоследок предупредила, чего бояться надо. Много раз и гнаться за тобой будут, и угрожать, и оскорблять… Но ты подняла эту диадему, эту корону. И не упускай ее, не отдавай… Ржавый Рыцарь не зря сказал: «Не предавай!» Память о нем не предавай, любовь, дружбу… Даша уткнулась лбом в Гришину грудь и заплакала.

— Я не знаю, как жить без него! Ни одного светлого пятна впереди…

— Это ты зря! — Оляля ухватил ее за уши и довольно сильно дернул. — Прекрати выть! У тебя парни еще не устроены, мама… Меньше о себе думай! И потом, давай разберемся, с чего это тебе вдруг светлых пятен не хватает? Арефьев умер, так и мы когда-нибудь умрем. Но он помог тебе стать сильной, цель в жизни определил. Ты — талантливая, красивая, молодая. У тебя — замечательные мальчишки, мама не болеет. Ты не голодаешь, не страдаешь смертельными болезнями, твои книги идут нарасхват. Тебя любят замечательные мужики, я и Лайнер. Другое дело, что тебе на нас начхать, а то, что Пистолетов бросил…

— Это не он меня бросил, это я его бросила! — Даша по-детски шмыгнула носом и вытерла кулаком слезы.

— Правильно, так ему, козлу, и надо! — Оляля поцеловал ее в лоб и погладил по спине. — Пошли, Дашка-фисташка, сюрприз смотреть. Чуток всего не успел, но ты должна оценить.

— Тоже небось на продажу приготовил? — спросила ворчливо Даша.

Оляля усмехнулся и направился к завешенному простыней углу мастерской.

— Гриша, а «Алену — фею каньона» и «Цветок в саркофаге» ты кому продал? Надеюсь, не Пистолетову?

— Обижаешь! — Оляля хитро прищурился. — Честно сказать, я ему ничего не продал. Мелочно, правда, но за тебя отомстил. Шибко мне не понравилось, как он с этой девкой обжимался. Знал ведь, что тебе расскажу.

«На то весь спектакль и рассчитан», — подумала Даша, но вслух удивилась:

— А как же Марьяш? Зачем с ним-то портить отношения?

А хрен мне на них положить! — лихо подмигнул ей Оляля и, отодвинув простыню, склонился в шутливом поклоне. — Проходите, сеньора. Сюда всяким Пистолетовым и Манькам-Танькам путь заказан. У меня тут все вместе — и молельня, и кумирня, и алтарь…

Он придержал простыню и отпустил ее, словно загородился от всего, что уже не принадлежало ему. Сюда не долетали звуки суетного мира, тут не толкались в очереди корысть и обман. Здесь сохранился кусочек того душевного пространства, где Грише Оляле было легко и спокойно. Но как же он мал оказался и как ничтожен этот кусочек — уголок, отгороженный столь ненадежным занавесом, как простыня.

Даша огляделась. Небольшой круглый столик на одной ножке, такие раньше стояли в будуарах, притулился у подоконника. Его закрывала пожелтевшая от времени, вязанная крючком кружевная скатерть. На ней в керамической вазочке — букетик сухих цветов, а слева от окна полотно — картина, тоже прикрытая простыней.

Она взяла вазочку в руки и удивленно покачала головой.

— Эдельвейсы? Откуда?

Оляля подошел к ней, коснулся сереньких, невзрачных лепестков пальцами.

— Гляди, насколько совершенное создание. Не яркостью берет, собака, не запахом, а смотришь, и взгляд не оторвешь. — Он поднял глаза на Дашу. — Я ведь думал, эдельвейс — это что-то вроде Каменного цветка Бажова. Красоты неописуемой! Попросил одного знакомого, он на Кавказе в командировке был, привезти хотя бы один цветочек. Привези, тятенька, Олялюшке аленький цветочек! — пропел он дурашливо. — Вот и привез. Я посмотрел и расстроился, у нас этого добра повсюду на холмах да в скалках хоть пруд пруди. Вот так всегда получается, ищем за тридевять земель, а у себя под ногами не замечаем.

А я знала, — сказала Даша, — мне Дмитрий Олегович рассказывал. Я его спросила, что за цветочек на турке выгравирован, и он мне целую легенду преподнес. Якобы звезды — это глаза неба. Иногда они срываются со своих мест и летят на Землю, чтобы рассмотреть ее ближе, понять, что ее отличает от остальных планет, чем она особенна? Часть из них падает на камни, песок и превращается в эдельвейсы, другие, редкие счастливицы, успевают приземлиться в сердце человека, и тогда он начинает видеть мир Глазами Неба. Это — особые люди, с особым даром… Я думаю, именно Ржавый Рыцарь был Глазами Неба, помнишь, какие они у него были ясные, даже в восемьдесят лет?! И с очками он стал читать только два года назад…

Оляля покачал головой.

— Говорят, если человек на верном пути, то ему помогают все боги Земли. Смотри! — Он сдернул покрывало с висевшей на стене картины.

Даша охнула.

— Лялька, что это? — и отступила назад.

Картина была невелика по размерам. На заднем плане плыли в зыбком мареве горные вершины, на переднем — выжженная солнцем азиатская степь. Серовато-желтые тона, бурые скалы, и если бы не редкие менгиры [1] на пологих вершинах курганов, то похоже на библейский пейзаж, земля древней Палестины…

А над жухлыми травами вытянулся к багровым небесам то ли огромный серебристый цветок, то ли кокон гигантской бабочки, в котором застыли три женские фигуры в белом и черном одеянии — в профиль и в красном — анфас. Застыли в причудливых, почти скорбных позах. Черная и белая склонили головы, а руки их безвольно повисли вдоль тела. И лишь красная, в центре композиции, не сдалась, вырвалась из серебристого плена. Пока видны были лишь развернутые к небу ладони и лицо — самое яркое пятно на картине — с огромными, каре-зелеными, заглядывающими в самую душу глазами. Женщина смотрела слегка исподлобья, словно спрашивала, можно ли доверять этому миру, который она сумела открыть для себя, разорвав прочную, похожую на паутину оболочку, чьи неровные, вывернутые наружу края, как причудливый багет, обрамляли самый удивительный из всех виденных Дашей портретов.

— Гриша, что за глюки? — Даша подошла к картине. — Я что, по-твоему, дохлая муха, жертва разбойного нападения паука? А это что за дамы, соседки по камере? Или по паутине?

— Тебе не понравилось, — не спросил, а печально констатировал Оляля. — Зря я надеялся, что ты не изменилась. Ты стала такой же, как эти чинуши от культуры. Им тоже все надо объяснять…

— Я не изменилась, — покачала головой Даша, — просто я не хочу показать тебе, как я потрясена. Гриша! Ты понял во мне то, что я сама не сумела понять. Но я разберусь, я обязательно разберусь. Прости, если обидела тебя! Прости! — Она прижала ладони к груди и опять перевела взгляд на картину. — Господи, какой взгляд! Я не могу объяснить! Я только чувствую! Взгляд Евы или Мадонны, а может, и той и другой, вместе взятых. Гриша, ты не должен был давать Ей мое лицо. Это кощунство! Это святотатство!

Оляля подошел и обнял ее за плечи.

— Ты, девушка, сама себя не знаешь! Но я рад, что ты прозрела!

— Гриша, как ты ее назвал?

— «Эдельвейс. Глаза Неба», — сказал Оляля.

— Гриша-а! — протянула печально Даша. — Я понимаю твои аллегории, они — прекрасны, но ты же обещал не рисовать меня на своих картинах?

— Обещал, — нахмурился Оляля, — но я мог написать твой портрет тебе в подарок? Такой, какой я тебя вижу? И не теми двумя фарами, что слишком однозначно все воспринимают, а третьим глазом, что работает на уровне подсознания…

— Почему ты не говорил, что Арефьев тоже рассказывал тебе эту легенду? — спросила она тихо.