Потом они завернули тело дьякона в покрывало, которое Митя снял с чьей-то веревки в деревне.

– Прости, папа, что нет гроба.

– Митя, это ничего, – прошептала Маша. – Так хоронили первых христиан во времена гонений. Папа рассказывал.

Он внимательно посмотрел на нее.

– Хорошо, что ты сейчас со мной.

– Я буду с тобой всегда.

Они сидели на корточках над убиенным отцом, и Машины слова сейчас звучали как клятва.

Митя зажег свечи и начал обряд отпевания. Это был первый его самостоятельный обряд, не считая тех, что проводил в семинарии, во время учебы. Митя читал разрешительную молитву, и, отзываясь на его слова, ночь теряла свою силу, рассеивалась, являя взору истинные очертания предметов. Маша смотрела на своего друга и ловила себя на мысли, что видит сейчас в Мите сходство со своим отцом. Тепло и жалость заполняли ее сердце. Она плакала.

Они опустили тело в могилу на веревках.

Митя накопал дерн, уложил сверху.

Маша приметила внизу у реки небольшую рябинку.

– Давай посадим, чтобы место не потерять.

Митя выкопал деревце, Маша принесла воды в холщовой сумке, полила.

Они сделали все, что смогли. Посидели у могилы, съели хлеб, что Маша захватила из дома. Нужно было возвращаться.

Спустились к реке и пошли берегом. На другом берегу у воды рядком стояли деревенские бани. Митя перешел речушку и оставил лопату в одной из бань. Он возвращался вброд. Штаны, закатанные до колен, намокли, рубашку он нес в руках. Маша смотрела, как он идет, и что-то новое, незнакомое просыпалось в ее душе. Он вышел из воды – усталый, бледный, повзрослевший за одну ночь. Маша подошла и провела рукой по его плечу и груди. Он поймал ее руку. Она встала на носочки и потянулась к нему губами. Поцелуй получился коротким и осторожным, будто бы они пробовали воду, прежде чем войти. Маша обняла его, и тогда Митя поцеловал ее по-настоящему – первый раз. Потом еще и еще. Они шли домой и, останавливаясь на отдых, снова целовались, благо путь пролегал теперь лесами да перелесками – и ничей посторонний недобрый глаз не мог смутить их или помешать им.

На третий день после расстрела отец Сергий служил панихиду в память убиенных в Пречистом. Служба проходила ночью в одной из церквей Троицкого ансамбля. Теперь все чаще его молитвы бывали об убиенных и томящихся в неволе, все чаще его беспокоило и возмущало происходящее в городе и округе. Но летопись отца Сергия безмолвствует. Только дома, в своем духовном дневнике, он позволяет себе некоторые наблюдения.

Как-то раз на улице его догнал бывший псаломщик Юрьев, теперь называвший себя комитетчиком и разгуливавший по улицам Любима с наганом на боку.

– Что ж это получается, ваше… высокопреподобие? – обратился тот к отцу Сергию. – Панихиду по бандитам служим? Нехорошо…

Отец Сергий остановился и с высоты своего роста невозмутимо уставился на Юрьева.

– Я ведь отца Федора предупреждал. Не захотел он меня послушать. Допрыгался, – продолжал Юрьев, закуривая папироску. – И вы туда же, батюшка. Нехорошо…

– А мне, сын мой, без разницы, по ком панихиду-то служить, – отозвался отец Сергий, отмахнув рукавом струйку дыма. – Ты преставишься, я и по тебе отслужу.

Юрьев поперхнулся дымом, закашлялся, что-то прокричал в спину протоиерею. Но тот невозмутимо, неторопливо плыл по улице прочь.

В конце лета, на Михея-тиховея, протоиерей обвенчал свою дочь с Дмитрием Смиренным. В этот день – еще не осень и уже не совсем лето – струился тихий ветер, перебирал листья берез в аллеях на Валу и тем самым сулил сухую осень. Венчание проходило в соборе, при малом скоплении народа. Жених был бледен и строг, а невеста тиха и застенчива. Матушка Александра украдкой утирала слезу. Венчание дочери слишком остро напоминало ей свое. Самое начало совместного долгого пути – впереди неизвестность и манящая даль, любимый человек рядом и одно искреннее желание идти за ним хоть на край света.

А на Ореховый спас Дмитрий был рукоположен в дьяконы и начал свою службу в Троицкой церкви.

* * *

Ася почувствовала недомогание в поезде. Они ехали в переполненном общем вагоне. Ехали долго, то и дело останавливаясь на полустанках и пропуская товарные составы с хлебом, оружием и солдатами. Алексею удалось занять две полки, и, как только Ася почувствовала озноб, он уложил ее наверх, а сам с Марусей и Юликом разместился внизу. Укрытая шинелью Алексея и Машиным пальто, которое та насильно всучила невестке при расставании, Ася все же тряслась от холода. Сильно болела голова, и каждый звук в вагоне и стук колес приносили нестерпимую муку. Она то впадала в забытье, то возвращалась в свою нестерпимую боль всего тела, слабость и жар. Она чувствовала на лице прикосновение чего-то холодного, иногда ее чем-то поили. Но к концу их путешествия ей стало безразлично все вокруг, и только лепет сына откуда-то издалека дотягивался до ее сознания и очень непрочно все же соединял с этой жизнью.

Перед ней возникло лицо Алексея, он прикоснулся ладонью к ее пылающей щеке.

– Не трогай, заразишься. У меня тиф, – сипло выговорила она.

– Меня ни одна зараза не берет, – улыбался Алексей, но глаза его беспокойно блестели.

– Я хочу тебя попросить. – Она облизала пересохшие губы.

Он кивнул.

– Если я не выживу, ты не оставляй Юлика. Ладно?

– Ты справишься! Я тебя не отпущу!

Он взял ее за руку. Ладонь у него была крепкая и сухая. Ася закрыла глаза.

Напротив них, внизу, ехали муж с женой, из мещан, а наверху всю дорогу спал мужик в сюртуке. Муж с женой беспокойно перешептывались, затем муж кашлянул и обратился к Вознесенскому:

– Господин офицер… Ваша супруга больна, здесь люди… Мы все можем заразиться. Вам лучше будет выйти на станции и поместить ее в лазарет.

– Мне лучше знать, что нужно моей жене, – буркнул Алексей.

– В таком случае я вынужден буду обратиться к начальнику поезда. – Мужчина поправил пенсне, прокашлялся и стал пробираться через баулы и чемоданы пассажиров.

– Безобразие! – непонятно кому сказала громко его супруга. – В вагоне тифозные.

Она собрала баулы и села на самый край скамьи, ближе к выходу.

В вагоне произошло легкое движение. Как в детской игре «испорченный телефон» понеслось:

– В вагоне тифозные…

– Тиф, тиф…

– В вагоне везут тифозных больных…

Вагон разом зашевелился. Мешочная серая масса, которая минуту назад мирно спала, резалась в карты и бесконечно жевала, вдруг вздыбилась, задвигалась, схватила вещи и стала перемещаться к выходу, затаптывая чужие узлы. В вагоне началась паника.

Сосед, всю дорогу спавший на верхней полке, проснулся, послушал шум вагона, сполз и, прижимая кепку к животу, молча просочился мимо угрюмого вооруженного Алексея.

Вагон значительно поредел. На станции толпа новых пассажиров хлынула было в вагон, но их встретил зловещий предупредительный шепот:

– В вагоне тифозные!

Новых пассажиров как ветром сдуло. Показался беспокойный нижний сосед. Следом за ним шел измученный бессонницей, издерганный начальник поезда.

Он приблизился и заглянул в купе. Наткнувшись на колючий, напряженный взгляд Алексея, развел руками:

– Товарищ командир, жалуются… вот.

Алексей расстегнул кобуру и выдернул наган.

– Мы никуда не уйдем, – тихо и внятно сказал он. – У меня назначение Реввоенсовета.

Возмущенные муж с женой притихли. Начальник поезда предложил обеспокоенной паре занять другие места. Когда они ушли, Алексей подхватил детей и перенес их в освободившееся, самое дальнее, купе. Разобрал узел с тряпками, устроил детям постель.

Сам вернулся к жене и уселся на лавке внизу, напротив нее.

– Человек на коне, – пробормотала Ася.

Алексей подумал, что она бредит, убрал почти высохший компресс с ее лба. Она открыла глаза:

– Человек на коне – это ты, – повторила она и вновь провалилась в тяжелый бредовый полусон.

Она пришла в себя оттого, что вагон перестал раскачиваться, и странные, неподходящие звуки проникали снаружи. Ася открыла глаза. Первой мыслью, посетившей ее, была мысль о смерти. Она умерла и находится в странном белом пространстве. Ее смущало небольшое оконце, закрытое ситцевой занавеской в мелкий цветочек, и голоса, доносящиеся оттуда, из сада. Да, за окном был сад. Ветер покачивал темные листья, среди которых прятались незнакомые круглые желтые плоды. «Я в раю», – осторожно подумала Ася и огляделась. Она лежала на широкой деревянной лавке. Рядом была еще одна такая же длинная и широкая лавка. Еще в комнате имелась деревянная кровать, убранная вышитыми подзорами. Сверху высилась горка убывающих по размеру подушек. Пол, стены и потолок были вымазаны белой глиной, в углу против иконы горела лампадка.

– Так то ж хозяйка твоя? – донеслось снаружи. – А я ж гадаю, чи сестра?

– Хозяин и хозяйка, – обстоятельно объяснял бойкий Марусин голосок. – А я у них в няньках. Мои все померли, а бабушка старая шибко, отдала меня в няньки. Ты, говорит, Маруся, слушайся хозяев и в люди выйдешь.

– То-то ж. Не забижають?

– Не… Августина добрая.

– А сам?

– Сам тоже добрый. Не ругается.

– Так шо ж ты, нянька, не бачишь, шо детина у тебя в бураки полизла?

За окном произошло движение. Асе стало любопытно, и она попыталась подняться. Прямо напротив нее на стене висело мутное зеркало в деревянной раме. Из зеркала на нее взирало незнакомое бледное, обритое наголо существо с отрастающей короткой щетиной волос, неожиданно большими глазами и ушами, стыдливо прижатыми к голове.

Боже, какой ужас!

Ася потрогала свою голову. Сомнений не оставалось: это бледное существо – она. Но она жива! Более того, она в каком-то доме, дом в саду, и все это ей не снится. Она отодвинула занавеску – на плетне висела перевернутая кверху дном крынка, а над плетнем качался головастый тяжелый подсолнух. Далеко вниз уходил огород, по которому, перепрыгивая через грядки, бежала Маруся. Там, среди метелок кукурузы, мелькала детская макушка. Рядом, под раскидистым деревом с ослепительно желтыми абрикосами, сидела худая бабка в платке, завязанном на лбу, и доила козу.