Варя изо всех сил старалась избежать этого. Она нарочно вспоминала самое веселое, например, как они с матерью однажды отправились кататься верхом в луга и напугали колхозного пасечника. Или же как мать учила дочь плести венки из одуванчиков, и ее, Варю, ужалила оса, и она…

Варя не смогла удержать подступившие вмиг рыдания. Она уткнулась лицом в подушку, подавляя рвущуюся наружу тоску. Из груди вырывалось какое-то дикое сдавленное мычание. Она грызла подушку, мяла ее, заливая слезами – злыми, отчаянными, безысходными. Добрые сильные руки матери, ее запах, тепло ее родного тела – то, что, оказывается, необходимо человеку как воздух, по какой-то злой воле отнято у нее! А она теперь, кажется, и дышать-то не может, и как быть? Кому рассказать, кому пожаловаться? Как вырваться из этого замкнутого круга?

Когда девочка обессилела от рыданий и затихла на мокрой – хоть выжимай – подушке, в спальне стала отчетливее слышна метель. За окном все так же равнодушно и заунывно выл ветер…


Ветер свирепствовал, чувствуя полную свою безнаказанность и силу. Темнота ночи не могла утихомирить его, бросив в лапы пронизывающего ветра убогий дощатый город, обнесенный несколькими рядами колючей проволоки, над которым, казалось, повисло несколько лун. Когда ветер, пометавшись в вышине, бросался на землю и притворялся усмиренным, наверху сквозь пелену снега проступали желто-синие пятна света от прожекторов. Полосы, отбрасываемые этими лунами, освещали ряды бараков. Прожектора никогда не спали. Они рыскали своими ослепительными языками, старательно вылизывая поочередно то пространство за пределами лагеря, то ряды колючей проволоки, меж которых неторопливо бродили сторожевые собаки.

Ветер не мог долго притворяться присмиревшим. Он вдруг срывался, взлетал, продолжая дикий танец, подбрасывая кверху целые потоки мокрого снега. И вновь барачный город погружался во тьму. Стоял апрель, но зима не сдавала своих позиций. Днем отступала, впуская признаки тепла, давала снегу осесть, распускала лужи на утоптанной территории лагеря, но по ночам пробиралась в лагерь и продолжала свой пир.

Барак к утру совсем остыл. Сон арестанток, спавших на грубо сколоченных нарах, больше напоминал бредовое забытье. То и дело кто-то стонал, кто-то всхлипывал во сне, кто-то бормотал невнятное. Лица женщин, изможденных непосильной работой, преждевременно состарились.

Они все казались лицами старух – посеревшие, высохшие, покрытые сетью морщин.

Соня не могла спать – мучила боль в ногах. Распухшие колени казались чужими, ступни нестерпимо кололо иголками, малейшее движение приносило острую боль. Соня старалась не стонать, чтобы не разбудить других.

Накануне улеглись поздно – в бараке царило оживление.

Как правило, после работы все с ног валились, а тут событие – привезли новеньких. Их было двое.

Учительница из бывших, ясное дело – попала за происхождение. Вторая – медичка, врач из Москвы, политическая. Стали знакомиться. Окружили, конечно, в первую очередь медичку, стали болячки показывать. А новенькие все еще в шоке. Понять не могут, куда попали. В бараке разит прелой одеждой, мочой, карболкой. Учительница из дворян побледнела, застыла как памятник, смотрит на всех испуганно. Жалко Соне стало ее. Вспомнилась Зоя Александровна с ее строгими утонченными манерами, со стихами и затаенной грустью. Часто теперь ночами Соня вспоминала свою жизнь, отдельные, будто выпавшие из памяти эпизоды. Улетала она из барачного смрада и тьмы в эти наполненные светом времена и рада была затеряться там…

Медичка сразу углядела Сонины больные ноги, приподнятые на возвышение из свернутого ватника. Подошла, потрогала.

– Почему вы не в больнице? – спросила она. – Вам непременно в больницу нужно. Само не пройдет.

Позади нее раздался грубоватый смешок.

– Больница, милая моя, для людей. А здесь, как вы понимаете, враги народа!

Медичка испуганно оглянулась. На нее смотрела с верхних нар Раиса Зыкова, бывшая работница обкома, занимавшая когда-то большой пост, а теперь, как и все, носившая пришитый на спине и рукавах длинный лагерный номер.

– Здесь вам, милейшая, не Арбат, а лесоповал.

– Я обращалась, – отозвалась Соня, – и в больнице лежала. Не помогает.

Зыкова сверху зло хмыкнула. Она попала в лагерь позже Сони и поначалу держалась обособленно. Считала, что в массу истинных заговорщиков и врагов попала по ошибке. Позже стала общаться и поняла, что виноватых в бараке практически нет. Ошибка приобретает гигантские размеры.

Зыкова оказалась нормальной бабой, только немного более злой и прямолинейной, чем другие.

– А чем у нас в больнице лечат? Два лекарства от всего – аспирин и карболка! – не смолчала Сонина соседка.

Пока Зыкова ворчала и ворочалась наверху, Соня заметила, что учительница-дворянка слишком пристально смотрит на нее.

«Наверное, я похожа на привидение», – невесело усмехнулась про себя. Но новенькая уже шла навстречу, и глаза ее сверкали непонятной для Сони радостью.

– Вы ведь Софья Круглова? Я узнала вас!

На них обернулись сразу несколько человек. Соня непонимающе уставилась на женщину. Она ее не знала.

– А вы-то ее откуда знаете? – свесилась сверху Зыкова. – Землячка, что ли?

– Да что вы! У меня дома вырезка из газеты с вашей фотографией хранится. Я учеников на экскурсию в вашу коммуну привозила. О вас же слава гремела по всему краю! Ну помните, мы весной приезжали, вы еще нам трактор демонстрировали и мастерскую показывали по изготовлению обуви…

– Извините, не помню. Много туда приезжало…

– А я вас помню. Я еще тогда тему для сочинения в классе дала: «Идеал строителя коммунизма». Так все девочки о вас написали, так вы их… потрясли…

Учительница запнулась, наткнувшись на несколько пар глаз, которые с непонятным выражением взирали на нее.

– А… почему вы здесь? Что случилось? – не отставала учительница.

– Что в душу к человеку лезешь? – оборвала ее Зыкова. – Не видишь – больная она. Не до разговоров.

– Я просто хотела…

– Прикрыли их коммуну. Разогнали поганой метлой. Потому что не коммунарки они оказались, а скрытые монашенки и удумали свергнуть социализм. – И Зыкова засмеялась нехорошим смехом.

Соня не выдержала:

– Перестань, Рая. Что ты, в самом деле… Человек от души, а ты…

– Да терпеть не могу я этих правильных дамочек с розовыми соплями! – взвилась Зыкова. – Прямо Вера Павловна из романа Чернышевского! Ах, коммуна! Ах, мастерская! Ах, передовое хозяйство!

Зыкова слезла с нар и закурила самокрутку. Едкий дым пополз от нее. Учительница закашлялась.

– Коммуна ваша была обречена, – резко заявила Зыкова. – Это ведь поначалу действовал бухаринский призыв: «Обогащайтесь!» Однако НЭП постепенно зашел в тупик. В двадцать девятом нам в обком указание пришло: курс на всеобщую коллективизацию. Никаких коммун, одни колхозы. Коммуна ваша товарно-денежные отношения с государством имела. Колхозы-то можно и на трудодни посадить, а коммуне за товар платить надо было. Не вписывалась она! Ясно? Вот ее и закопали. Чтобы не высовывалась! Что тут непонятно?

И Зыкова снова засмеялась. Смех ее перешел в надрывный затяжной кашель. Соня отвернулась. Ей было все равно. Сейчас она хотела всего лишь придать удобное положение ногам, чтобы боль хоть немного отпустила. А учительница, как оказалось, не ушла. Она потрогала Сонины валенки и ахнула:

– Да они у вас мокрые! Нужно посушить.

И потащила валенки к печке. Соня закрыла глаза. Зыкова натужно кашляла с верхних нар. Самокрутка, обычно выручавшая ее, уже не помогала. На соседних нарах Сонина соседка Зина, укладывая соломенный тюфяк, что-то тихонько напевала. Она и в лагерь-то за песни попала – частушку исполнила про вождя всех народов.

Соня окликнула ее. Зина уселась напротив, кивнула.

– Что? – участливо спросила Зина. – Обратно письмо почитать?

Соня кивнула.

Осторожно достала из-за пазухи смятый зачитанный листок бумаги – письмо от родителей.

Письмо было послано на любимский адрес Вознесенских и только стараниями Маши не затерялось, нашло адресата и много дней и ночей согревало Соню своим теплом.

«Дорогая наша дочь Соня! – писал отец размашистым крупным почерком, каким всегда вел толстую амбарную книгу. Не знаю, свидимся ли, когда и потому прошу: прости и не поминай лихом. Живи, как Бог подскажет».

В этом месте Зина прервала чтение и украдкой глянула на соседку. По щеке Сони ползла одинокая слеза. Зина вздохнула и продолжила:

– «Устроились мы с матерью неплохо. И здесь живут люди, в основном охотники-чалдоны. Кругом тайга, край богатый, но необжитой. Мы с матерью живы-здоровы, чего и вам с внучкой желаем. Занимаемся мы, дочка, огородом, садом, выводим новые сорта морозоустойчивых яблонь. Охотники ходят к нам за семенами».

Зина прервалась, крякнула:

– Ишь! Каков батька-то! Не пропал…

– Он у нас такой, – улыбнулась Соня.

– Подумать только! – встряла сверху Зыкова. – Его в тайгу упрятали, в Тмутаракань, а он и там огород развел! Во мужик… С охотничьих стойбищ к нему за семенами ездят! Вот на ком деревня держалась… Поразогнали…

– «Ребята с нами не поехали, побоялись. Разъехались кто куда. Не видала ли кого? Как и где они устроились?»

По мере того как Зина подбиралась к концу письма, лицо Сони менялось. Оно словно освещалось изнутри, озарялось умиротворением и покоем.

– «Хотим с матерью узнать, как дела у тебя и Вари. Будем ждать письма. Напиши, как там наш дом в Останкове. Часто снится ночами. Передай низкий поклон отцу Сергию и матушке Александре.

Остаемся твои родители Данила и Варвара Кругловы».

Соня сложила письмо, поцеловала мятую бумагу и убрала. Ей тоже часто снился дом. Во сне она приходила туда с маленькой Варей, искала родных, но никого не могла найти. Это были тяжелые сны.

В записке Маши, вложенной в родительское послание, была весточка о дочери. То, что Варя в Буженинове, рядом с Асей, несколько успокаивало Соню. Ей хотелось думать, что у дочки все хорошо. Очень хотелось так думать.