Наденька горестно вздохнула после первой одинокой ночи, потом загрустила всерьез. Конечно, у нее были умелые руки, которыми она прекрасно ласкала не только мужа, но и себя, чтобы скрасить собственное одиночество на супружеском ложе, но это лишь слегка утихомиривало снедавший ее плотский голод, который становился все более и более настойчивым.

Она поймала себя на том, что начинает внимательней присматриваться к молодым лакеям в доме, даже к извозчикам на улицах, и это напомнило ей буйную молодость. Казалось бы, грех вот он, близко, однако Наденька была уже не прежней. Она стала матерью, и она безумно любила свою дочь. И опасалась ее потерять. А ведь именно это случилось с Лидией Закревской! Лидия, любимая подруга, Лидуся, дусенька, которая была Наденьке ближе, чем родная сестра, потому что они были нравом совершенно схожи, даром что родились от разных отцов и матерей! Милочка Лидуся вышла замуж почти одновременно с Наденькой, правда уехала после этого в Петербург, потом в Париж, но скоро пошли о ней такие слухи, что даже повторить страшно! Обе столицы долгое время только об этом и говорили, а бедненького Толли, маленького сына Лидуси, которому не было еще и года, у нее мечтали отнять эти жестокие Нессельроде.

Стоило Наденьке представить, что ее могут разлучить с Олечкой, как на глаза навернулись слезы. Конечно, с одной стороны, любимая дочь, без которой она не мыслит себе жизни. Но как быть со своей натурой? Как избавиться от этих мучительных снов?!

Нет, само собой, любовника найти нужно. Но тихо-тихо-тихо, осторожно-осторожно-осторожно – чтобы ничего не вышло наружу.

Приняв это поистине соломоново решение, Надежда приступила к поискам. Сначала казалось, что ее мечта исполнится буквально завтра. Однако дни шли, а воз оставался все там же.

В Москве было множество привлекательнейших молодых людей. Правда, Наденьке они отчего-то казались необычайно похожими, почти на одно лицо. В общем-то, объяснялось это просто. Все они старались походить на государя-императора Николая Павловича. Его величественная осанка, гордый поворот головы, высокий лоб, пристальный взгляд голубых глаз, четкая поступь вызывали всеобщее восхищение, а значит, ему подражали все, кому не лень. Трудно было сыскать в те времена темноглазого брюнета, который не пожалел бы, что не родился голубоглазым блондином.

Наденьке очень нравился император, она находила его необыкновенным красавцем, но отчего-то ни он сам, ни его многочисленные подражатели не заставляли ее сердце трепетать. Более того, высокие мужчины с благородной выправкой начали ее раздражать.

А еще в Москве обитало множество умнейших молодых людей. И если они даже не были умны, то старались казаться такими. Умными и независимыми, прогрессивно мыслящими. Притом что внешность императора казалась образцом, москвичи были далеки от придворной жизни и жажды тронных милостей. Их настроение всегда отдавало этаким фрондерством – как по отношению к Петербургу, так и по отношению к местным властям, любимым Петербургом. По Москве летали очень рискованные эпиграммы, большинство которых было посвящено градоначальнику Закревскому – из-за всем известных похождений его супруги, а еще потому, что он был добрым приятелем петербуржца Нессельроде, фигуры в Москве нелюбимой. И каких только пакостей не писали досужие стихоплеты!

Султанша завела гарем.

А муженек-то глух и нем!

У ней в постели антраша,

Но ни гу-гу Чурбан-паша.

Зато он у чужих дверей

Всех караулит, как зверей.

На вечеринках шум и гам

Нам воспрещает наш Чурбан.

За тенью броситься готов,

Кругом он видит лишь врагов,

Чуть что, поднимет страшный крик

Всезапретитель Арсеник![7]

Даже иностранцы находили, что у москвичей более живой, открытый и веселый нрав, чем у петербуржцев. И все же Наденьке было скучно даже среди этих красавцев, весельчаков и умников. Достойный стать ее любовником никак не находился. Оказалось, что между словами «красавец», «приятный мужчина», «ах, душка!», «он такой умница!» и прочими эпитетами, коими дамы наделяют привлекательных существ противоположного пола, и между желанием отправиться с одним из этих существ в постель лежит огромное, просто-таки неодолимое расстояние!

«Видимо, я постарела, – печально размышляла Наденька. – В прежние времена я бы уже пятерых любовников завела, кабы такая охота припала и такая свобода у меня была. А тут… Ну ни к кому душа не лежит, что же это делается-то?!»

Бедная Наденька вовсе не повзрослела – она просто поумнела.

Ей уже не хотелось хватать широко разинутым ртом доступный порок – ей хотелось чего-то неуловимого, чего-то странного, ароматного, легкого, дурманящего рассудок, внушающего восторг, чего-то, что хотелось бы хранить в тайне и разделить лишь между двумя близкими сердцами, которые бьются в унисон не только тогда, когда совершают одновременные телодвижения в постели или в вихре вальса.

Ей хотелось, чтобы она всегда неслась в этом вихре с одним-единственным на свете человеком, обретая именно с ним неистовое счастье в постели. Ей хотелось жить только для него, для этого единственного мужчины, ей хотелось отдать ему всю себя – со своим смятенным сердцем и неугомонным нравом, со своим маленьким, наивным, мечтательным умишком и своей взволнованной, пылкой душой – всю себя, так жаждущую любить и быть любимой!

Да, оказывается, теперь она хотела любви – любви, пылкой и страстной любви, а не только торопливых, запыхавшихся, краденых плотских радостей. И вот наконец она поняла, что влюблена, когда однажды на каком-то балу увидела высокого светловолосого молодого человека с надменной посадкой головы, породистым гордым лицом, в котором было что-то восточное, насмешливым взглядом чуть исподлобья и иронической улыбкой.

* * *

Когда взбудораженный Дюма-отец вошел в комнату Лидии Нессельроде, он мигом забыл обо всем: и об опасно-прекрасной Марии Калергис, и о какой-то там неведомой Надин с ее только что родившимся ребенком – при одном взгляде на возлюбленную сына. Ах, как же она была восхитительна в своей безмятежности!

Одетая в пеньюар из вышитого розового муслина, в чулках розового цвета и татарских папушах[8], она полулежала на кушетке, накрытой бледно-зеленым дамаском[9], и напоминала полураспустившуюся розу на кусте.

Роскошные черные волосы Лидии ниспадали до колен. У старшего Дюма был наметанный глаз, и он сразу понял по гибким движениям дамы, что ее стан не стянут корсетом. Шею Лидии обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах. Один только перстень с великолепным, хотя и несколько мрачным изумрудом своей варварской красотой нарушал эту жемчужно-розовую гармонию.

Вообще Дюма слышал, что любовница его сына не знает деньгам счета. Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полная парюра[10]!), к синему – сапфиры… etc. И так далее.

А тут вдруг все розовое – но при этом изумруд…

Любопытство всегда было главным пороком – или, вернее, достоинством – Дюма, а потому он не замедлил поинтересоваться перстнем.

– О, это подарок моей свекрови, фамильная драгоценность, – небрежно передернула плечами Лидия. – Я должна его беречь… Это как бы знак того, что я блюду свою честь замужней женщины, а значит, всегда могу рассчитывать на помощь семьи моего мужа. Если я сниму перстень, это будет означать, что я расторгаю узы брака! Я стану падшей женщиной, и мне придется пойти по миру!

И она так и покатилась со смеху, прелестной мимикой призывая Дюма (отца ее любовника!) оценить гомерическую двусмысленность ситуации.

– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр, откровенно любуясь своей восхитительной подругой, которая хохотала так, будто кто-то щекотал ее в самом интимном местечке, и, в отличие от отца, пораженного ее цинизмом, не видя ничего эпатирующего в ее словах.

Дюма чуть не брякнул, как следует называть такую женщину, как эта, но вовремя прикусил язык, подумав, что Мария Калергис подбирает себе совершенно подходящую компанию, и счел за благо изобразить недоумение.

– Не знаю. Как?

– Дама с жемчугами!

Дюма-отец невольно прыснул, но тут же с интересом покосился на графиню. Он-то оценил остроту сына, но оценит ли это его любовница? Не станет ли ревновать к своей предшественнице, знаменитой «Даме с камелиями»?

Впрочем, безмятежная улыбка красавицы успокоила Дюма.

– Да, я ничего не имею против того, чтобы сделаться героиней нового романа или пьесы столь модного литератора, как Александр! – заявила Лидия, и Дюма снова подумал о роли тщеславия в любовной страсти, тут же попытался вспомнить, кто же это сказал, и снова решил приписать себе эту лаконичную и точную фразу. Он был бы огорчен, если бы сообразил, что вычитал это у Бальзака, который и сам не мог припомнить автора этого изречения. Да, впрочем, Бог с ним, с автором, хорошо сказано – это главное!

– Одно меня очень интересует, – сказала Лидия с прелестной озабоченностью, – насколько правдиво автор меня изобразит в новом романе. Я читала «Даму с камелиями», но я не знаю, сколько в ней истинных событий и истинной любви Александра к этой бедняжке, а сколько домысла. Он никогда не рассказывал мне, как это было на самом деле.

– Но я никогда не предполагал, что тебе это интересно! – удивленно сказал Александр.

– Ну так вот – мне это интересно! – заявила Лидия. – Я бы с удовольствием послушала историю о твоей любви к Мари Дюплесси.