Конечно, он осуждал отца за то, что каждая его новая любовница оказывалась все моложе и моложе предыдущей (как раз сейчас сердцем сорокавосьмилетнего Дюма владела двадцатилетняя Изабелла Констан, приемная дочь парикмахера, фамилию которого она взяла своим сценическим псевдонимом… ну да, она была, само собой, актриса – хрупкая, бледная и белокожая: этого потомка негритянки властно влекли белизна и бледность!), однако сам остался подкаблучником. В понимании отца это значило – относился к женщинам с переизбытком искренности, чего они, конечно, не заслуживали.

Старший Дюма отлично знал, что в самом пылком его объяснении в любви как минимум половина сценической игры. Фантазия его была безудержна как в любовных письмах, так и в описании приключений д’Артаньяна, или Эдмона Дантеса, или Бюсси, или какого-то другого выдуманного или невыдуманного героя, а вот Александр-сын воплощал на бумаге лишь то, что происходило с ним самим, стараясь не слишком врать и ни в коем случае не отбеливать прошлое – ни свое, ни чужое. Он очень трепетно относился ко всем грехам, особенно женским, и именно поэтому, наверное, его первой истинной любовью стала не кто-нибудь, а куртизанка, то есть та, о которую вытирает ноги всякий, кто может заплатить.

Альфонсина Плесси, которая называла себя Мари Дюплесси, была, конечно, еще та штучка…

Но не успел старший Дюма подкрутить уже изрядно-таки поседевший ус при воспоминании о тех штучках, которые выкидывала с мужчинами эта Дюплесси, как зазвучали торопливые шаги.

Возвращался сын. Вид у него был такой довольный, что отец сразу вспомнил один номер, который отколол сынуля, когда ему было лет тринадцать или четырнадцать.

Он тогда учился в пансионе Гупо, куда иногда приезжала его мать – навестить мальчика. Как ни тщилась она держаться с видом настоящей дамы, оберегая самолюбие сына, мамаши нескольких учеников оказались ее клиентками. Они-то и проболтались, что она всего лишь белошвейка, не замужем, а значит, ее сын – незаконнорожденный.

Спустя некоторое время сын рассказал отцу, что за ужас потом начался:

– Мальчишки осыпали меня оскорблениями с утра до вечера, изо всех сил – как свойственно плебеям! – стараясь унизить имя, которое ты прославил, но которого не удостоил мою мать. А значит, по их мнению, я звался Дюма незаконно и должен быть за это наказан. Ну и мать моя была бедна, а они – богаты… Ночью меня нарочно грубо будили, в столовой передавали пустые тарелки. В классе терзали куда изощренней, например спрашивали учителя:

– Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у красавца Дюнуа?

– Орлеанский бастард[3].

– А что значит «бастард», сударь? – не унимались мои мучители.

Учитель, сочувственно взглянув на меня, посоветовал всем интересующимся заглянуть в словарь. Подозревая неладное, я заглянул в словарь тотчас после урока. И прочитал: «Рожденный вне брака»… Потом однажды все мои книги и тетради оказались изрисованы непристойными сценами, под которыми подписывали имя моей матери. Я только и мог, что рыдать, забившись в уголок. Травля ожесточила меня, я стал мрачным меланхоликом и все время мечтал о мести и о том, чтобы возвысить мою мать в глазах этих маленьких негодяев.

Дюма-отец отлично помнил, что стало результатом этого решения. Одна из его любовниц того времени – кажется, это была Мелани Вальдор, а может, и какая-то другая, впрочем, сие не суть важно, – одевалась весьма роскошно (Александр бывал щедр). На самом пике моды находилось ее белое платье, затканное бледно-зелеными розами. В нем она выглядела не хуже, чем знаменитая своей красотой и элегантностью герцогиня Ида де Гиш, которая была для женщин такой же законодательницей мод, как ее брат Альфред д’Орсе – для мужчин[4].

Словом, Мелани, одетая в это платье, совершенно не походила на актрису, а напоминала даму из высшего общества. И вот однажды платье исчезло. Мелани была вне себя и подозревала в краже новую горничную. Обе бились в истерике: одна – обвиняя, другая – оправдываясь. Сам Дюма находился на грани сердечного припадка: ему надо было срочно закончить роман, а разве это возможно в такой нетворческой атмосфере?! И только гостивший у отца Александр имел предовольный вид. Дюма подумал, что мальчишка втихомолку злорадствует беде своей очередной мачехи, и хотел было его взгреть, но тут из швейцарской доставили огромную шляпную картонку. Внутри лежало пропавшее платье Мелани!

Дюма долго выспрашивал у швейцара, кто принес картонку. Швейцар имел вид весьма сконфуженный и долго отмалчивался… Наконец он признался, что ее принесла мадемуазель Катрин Лабе.

Не обязательно было писать приключенческие романы, чтобы связать концы с концами и догадаться, что сама Катрин Лабе никак не могла украсть платье Мелани из дома, куда и нога ее не ступала. Да и возвращать она его в таком случае, не стала бы. Конечно, кража была делом рук Александра, стоило только вспомнить его довольнехонький вид!

Мелани требовала страшных кар для воришки, однако отец решил сначала поговорить с сыном. Тогда он и узнал, каким издевательствам тот подвергается в школе только из-за того, что его мать не замужем, а сам он – бастард. Оказывается, Александр решил поправить дело… с помощью великолепного платья, которое, как он мечтал, его матушка наденет для очередного визита в школу, чтобы своим великосветским видом заткнуть рты всем злословцам!

Наказания за благородную глупость не последовало, хоть это и стоило Дюма ужасной ссоры с Мелани. Отец немедленно перевел сына в пансион Энон на улице Курсель, где учеников готовили к поступлению в Бурбонский коллеж, но никак не возражал, когда Александр-младший предпочитал школу плавания в Пале-Рояле и гимнастический зал на улице Сен-Лазар латыни и математике. «Во всяком случае, – рассуждал отец, – мальчик научится защищать себя от тех, кто вздумает его оскорблять».

В результате всепоглощающих занятий спортом Александр совершенно переменился, и сейчас перед старшим Дюма стоял красивый молодой человек – высокий, атлетического сложения, с широким разворотом плеч. Ничто, кроме глаз с поволокой и слегка курчавой светло-каштановой шевелюры, не выдавало правнука черной рабыни из Сан-Доминго, и тем более не напоминало о худосочном заплаканном мальчишке из пансиона Гупо.

– Пойдем, отец, она ждет тебя.

– Может быть, ты скажешь, как ее зовут, кто она? – спросил Дюма-старший, по привычке охорашиваясь перед темной стеклянной створкой большого книжного шкафа: такова была его природа обольстителя, и даже перед любовницей сына он собирался предстать в самом что ни на есть очаровательном виде.

– Моя любовница – русская графиня Нессельроде, – заявил сын с интонациями мажордома, сообщающего о приезде на бал знатной особы.

«Не будь тщеславия, – ухмыльнулся про себя Дюма-старший, – от любви легко было бы излечиться! Кто это сказал? Не помню, очень может быть, что я!»

– Но как ее имя?

– Потом, все потом, – торопил сын.

Он схватил отца под руку и потянул его в боковой коридорчик. Дюма сделали несколько шагов и остановились перед приотворенной дверью.

– Входи, – подтолкнул сын. – Давай, входи!

– Ты меня не представишь? – удивился отец.

– А зачем тебя представлять? – еще больше удивился сын, что немало польстило старшему Дюма. – Она зачитывается твоими романами!

Достаточно поощренный писатель потянул на себя дверь, ступил на порог… И удивился – в комнате царила темнота. И, похоже, там никого не было!

«Вот болван этот Александр, – сердито подумал отец. – Ну и шутки у него!»

Он уже оторвал от пола ногу, чтобы шагнуть назад, как вдруг раздался шелест платья, потом легкий аромат духов донесся до него… поскольку Дюма был знатоком женщин, он не мог не быть также знатоком духов, и сейчас сразу узнал запах самых модных и дорогих, которые назывались враз благочестиво и фривольно – «Le jardin de mon curé», «Сад моего кюре». Учитывая, что «садиком» в шаловливых стишках издавна назывался дамский передок, мысли насчет упомянутого кюре приходили, конечно, самые разнообразные… Но сейчас дело не в кюре и не в его садике, а в том, что горячая, душистая рука обхватила знаменитого романиста за шею, к груди прижалась женская грудь, а к губам припали самые сладостные и страстные губы, которые ему только приходилось целовать… Впрочем, поскольку для Дюма всякая новая женщина была всегда самой-самой, не стоит слепо верить его оценкам! В любом случае, это был восхитительный, жаркий, откровенный, пылкий и в то же время нежный поцелуй, от которого у крестного отца всех на свете мушкетеров закружилась голова… Он сделал было попытку схватить в объятия целующую его незнакомку и прижать к себе как можно крепче, однако чудесные губы уже оторвались от его рта, а потом проворные пальцы бесцеремонно взъерошили ему шевелюру, раздался легкий смешок, чьи-то руки с силой повернули Дюма – и толкнули его вперед, в распахнутую дверь, за которой его ждали объятия собственного сына.

Александр захлебывался от смеха, глядя в ошарашенное, вспотевшее, раскрасневшееся лицо взлохмаченного отца.

– Ради Бога, не обижайся на Лидию, – наконец смог выговорить он. – Ей этого очень хотелось, а я покорный раб всех ее причуд.

– Да уж, – обрел-таки дар речи отец. – Значит, ее зовут Лидия. О, ты был прав, ее никак нельзя назвать полусумасшедшей… Она законченная сумасшедшая!

И оба Дюма, Александр-старший и Александр-младший, пэр и фис, отец и сын, так и зашлись одинаково звонким и довольным хохотом.


Это, конечно, довольно трудно вообразить, однако в то же самое время далеко-далеко от Парижа и Франции, совершенно в другой стране и городе: в России (так и хочется сказать – в заснеженной, но, как нарочно, в это время был чудесный теплый август), в Санкт-Петербурге (так и хочется сказать – дождливом, но, как нарочно, стоял дивный ясный вечер), – тоже говорили о Лидии. И, что характерно, ей давали ту же самую оценку!

– Я слышал, эта сумасшедшая очень неплохо устроилась в Париже, – с брюзгливой интонацией, которая появлялась у него всегда, когда он упоминал свою невестку, проговорил граф Карл Васильевич Нессельроде, сидя в кресле у постели своей жены. – Ты же знаешь, у кого она поселилась. У Марии Калергис! У нашей Марии! Вот уж воистину – два сапога пара.