В последнее время в пасторате появился еще и третий гость — Филипп Редер, который поселился в гостинице и был представлен в доме пастора Куртом. Но общался он при помощи мимики. Правда, он привез с собой из Дронтгейма объемистую норвежскую грамматику, но слов запомнить не мог, а те немногие, которые знал, всегда употреблял невпопад и ужасно коверкал. Курту опять пришлось быть переводчиком, и он делал это с величайшей готовностью, особенно когда нужно было поговорить с Ингой; правда, переводил он всегда весьма неточно, и на свет Божий выплывали такие удивительные вещи, что девушка терялась. Пока она ничего не подозревала, потому что Фернштейн под строжайшим секретом сообщил ей, что его бедный товарищ страдает нервным расстройством из-за несчастной любви, так что временами бывает просто невменяем. Он приехал на север специально для укрепления нервов, и не следует быть на него в претензии, если он покажется иной раз немножко сумасшедшим.

Инга нашла это весьма трогательным, прониклась глубоким состраданием к бедняжке и обращалась с ним нежно и бережно, что Филипп принимал, разумеется, за личную к нему симпатию. Со своей стороны он старался быть по возможности более меланхоличным, потому что Курт уверил его, будто его находят очень интересным благодаря меланхолии, и именно она произвела «глубокое впечатление» при первой встрече. Поэтому Редер продолжал оставаться унылым, и таким образом все шло пока совершенно благополучно.

Но и помимо этого у Редера были все основания быть довольным пребыванием в Рансдале. Обстановка в гостинице была сносная, первый его визит в Эдсвикен принес ему уверенность, что Бернгард Гоэнфельс больше не дерется, а, напротив, стал даже весьма благовоспитан; он принял старого школьного товарища дружелюбно и пригласил приходить. Более того, капитан «Орла» ежедневно бывал на берегу и с удовольствием принимал на своем судне гостей, которые помогали ему коротать время и разгонять скуку из-за вынужденного безделья. Наконец тут был еще и голштинец, молодой матрос, говоривший на родном голштинском наречии. Одним словом, Филипп чувствовал себя в Рансдале совсем как дома, и для полного счастья ему не хватало одного: возможности непосредственного общения с его дамой сердца.

Но самым счастливым человеком во всем Рансдале был теперь Христиан Кунц. Он возобновил старые знакомства на «Орле» и с лихвой вознаграждал себя за молчание в прошлом, болтая целый день к негодованию своих двух товарищей-норвежцев. В Эдсвикене теперь говорили по-немецки: Курт очень спокойно, но упорно настаивал на этом. Если Бернгард заговаривал по-норвежски, он отвечал по-немецки или совсем не отвечал, пока, наконец, его друг не привык к своему родному языку.

Фернштейн был вообще своего рода идеалом для Христиана. При всей своей привязанности к своему господину, последний все же несколько робел перед ним, лейтенанту же поверял все свои беды и радости, и тот каждый день давал ему отпуск, чтобы он мог сходить к своему «господину земляку», как он почтительно величал Редера. Последний хотел учиться у него норвежскому языку, но вместо этого они преспокойно беседовали на своем милом простонародном наречии. До норвежского языка дело никогда не доходило. Курт часто осведомлялся насчет того, успешно ли идут уроки; ему хотелось знать, насколько могут подвергаться контролю его переводы; но он всегда получал успокаивающий ответ, что господин Редер абсолютно не умеет говорить и, конечно, никогда не научится норвежскому языку.

— Он говорит, что это варварский язык, — сообщал Христиан. Однако Рансдаль оказывался, по его словам, прекраснейшим местом в мире, и он только здесь находит утоление своим страданиям. — Что у него такое? Ревматизм?

— Нет, но нечто весьма похожее на это, — объяснил Курт. — Он страдает мировой скорбью, а это не менее невыносимо, как и ревматизм.

Христиан сделал удивленную физиономию.

Запланированная поездка на север была пока отложена, потому что Курт стал находить разные отговорки. Его отпуск продолжался еще весь следующий месяц; он полагал, что тогда время года будет еще благоприятнее для плавания и что следует пока познакомиться с Рансдалем и его окрестностями.

— Я вижу, тебе совершенно не хочется ехать, — сказал, наконец, с некоторой досадой Бернгард. — Как хочешь, мне все равно — ехать двумя неделями раньше или позже. Я и так не вхож в Альфгейм, а для меня это главное.

На этом и покончили.

Близился вечер. Пастор отправился с Ингой в дальнюю прогулку, Гильдур же осталась дома и ждала жениха. Она сидела на своем обычном месте у окна, но на этот раз не занималась штопкой. С тех пор как Бернгард так резко и раздраженно отчитал ее, она никогда больше не брала в руки такой работы в его присутствии. Она вышивала пестрый орнамент по краю скатерти, предназначавшейся для будущего хозяйства в Эдсвикене, но неутомимые руки часто останавливались, — девушка была озабочена какими-то мыслями.

В первое время после помолвки в ее душе все было ясно и определенно; ее наполняло тихое, безоблачное счастье. Внешне ничего с тех пор не изменилось; у нее не было оснований для каких-то глупых сомнений, и все-таки Гильдур чувствовала, что со времени появления Курта и особенно со времени приезда министра что-то стало между ней и ее женихом, что-то, чему она не находила названия, но подсознательно чувствовала, что это — нечто чуждое, враждебное ей. Бернгард пришел к ней только не следующий день после той встречи, рассказал о ней очень коротко и поскорее оборвал разговор словами: «Избавь меня от дальнейших объяснений! Я рад, что эта история кончилась, и желал бы, чтобы мне о ней больше не напоминали». Но угрюмое настроение не покидало его, и в уме его невесты впервые шевельнулась неприятная мысль, что ее будущий муж не посвящает ее в свои дела.

Дверь открылась, вошел штурман «Орла». Гильдур с удивлением подняла на него глаза.

— Гаральд! Наконец-то ты пришел! И, как нарочно, отца нет дома.

— Мне уже сказали, — ответил Гаральд приближаясь. — Ты одна, мне это и нужно.

Они продолжали говорить друг другу «ты», как в детстве; она, Гаральд и Бернгард росли вместе, и Бернгард, вернувшись в Рансдаль прошлой весной, еще застал здесь товарища детства; Гаральд жил с матерью, но месяц спустя уже уплыл на своем судне и с тех пор еще ни разу не приезжал на родину. Гильдур встала и протянула ему руку, но при этом сказала с упреком:

— Мы давно ждали тебя. Прежде, когда ты возвращался, заходил к нам первым, а сейчас ты уже два дня в Рансдале и виделся только с Бернгардом.

— Да, на «Орле». Бернгард в претензии на меня за то, что я до сих пор не поздравил вас. Его я уже поздравил, теперь пришел к тебе с тем же.

— Благодарю, — непринужденно ответила она. — Но все-таки ты мог бы написать ответ на такое известие. Вероятно, ты был очень удивлен?

— Да!

Это слово прозвучало угрюмо, но девушка не обратила на него внимания: она достаточно хорошо знала манеру Торвика. Он имел в этом отношении сходство с ее женихом, только был еще угрюмее и неприветливее. И теперь он не проявлял никаких признаков радости от свидания и только молча осматривал комнату, как будто хотел удостовериться, нет ли в ней каких-нибудь перемен. Потом он сел возле Гильдур у окна. Она опять взялась за работу и стала рассказывать, что у них гостит кузина из Дронтгейма Инга, но Гаральд едва ли услышал что-нибудь из ее рассказа; он вдруг прервал ее вопросом:

— Значит, свадьба осенью? Так сказала мне мать. Этот Эдсвикен — великолепная усадьба! Ты будешь первой женщиной в наших местах и самой богатой. Он в состоянии обеспечить тебя. Кто-то другой не мог бы этого сделать, но, может быть, с другим ты была бы счастливее. Этот потомок знатного рода Гоэнфельсов не подходит для Рансдаля и тебе не подходит.

— Бернгард наш! Он порвал с семьей и с родиной и вернулся сюда по доброй воле.

— Посмотрим еще, выдержит ли он здесь, — холодно сказал Торвик. — Если бы он остался здесь тогда, когда умер его отец, — может быть, дело и выгорело бы. Теперь же он много лет прожил вдалеке от нас, среди своей знатной родни и на службе в немецком флоте; он вернулся совсем другим, я сразу же почувствовал это, хотя мы виделись всего в течение двух-трех недель. Ты тоже это почувствуешь.

На лбу Гильдур появилась морщинка недовольства, и она сердито ответила:

— Бернгард нравится мне такой, какой есть, и он дал мне самое неоспоримое доказательство любви, потому что его выбор стоит ему родового имения: женясь на мне, он теряет права на Гунтерсберг.

— Знаю, он мне писал. Да, деньги и имение для него ничего не значат, когда он хочет настоять на своем. Ты ему понадобилась, и он должен получить тебя, чего бы это ни стоило; это уж такая господская манера.

Девушка порывисто отложила работу.

— Что это за тон, Гаральд? Ты сказал, что пришел пожелать мне счастья, но, кажется, совсем не желаешь его нам. Бернгард сделал мне предложение, я согласилась; это наше дело. Что тебе до этого?

— Что мне до этого? — повторил Торвик с горькой усмешкой. — Действительно, мне нечего совать нос в ваши взаимоотношения. Сам виноват, дурак, что не сказал вовремя год назад! Хотя я и не более как штурман, но мог бы рискнуть переговорить с твоим отцом и с тобой; мне уже не так долго ждать звания капитана. А я преспокойно уехал и предоставил поле деятельности Бернгарду. Мне и во сне не снилось, чтобы он бросил на тебя хоть взгляд.

— Ты, Гаральд? — Гильдур смотрела на него, пораженная, почти растерявшись. — Ты хотел жениться на мне? Но ведь ты ни словом, ни взглядом не показал мне этого.

— Потому что я не мог еще ничего предложить тебе. Не мог же я поселить тебя в жалком домишке моей матери; ты дочь пастора и привыкла к другой обстановке. Поэтому я хотел сначала работать, копить, обзавестись приличным домом. И я работал изо дня в день, позволяя себе только самое необходимое, терпел, когда меня обзывали скрягой. Зачем, ты думаешь, я работаю на «Орле»? Это иностранное судно, и аристократическое общество на нем со всеми его замашками противно мне до глубины души. Я знал это заранее, но принц платит двойное жалованье; к осени у меня был бы капитал и я мог бы устроить собственное гнездо, хоть не такое, как Эдсвикен. Я согласился, и дело было слажено, но тут пришло письмо с известием о вашей помолвке. Я опоздал.